— Шасси не заело? — спросил он.
— Туго шло.
— Оно всегда туго идёт. Тут вопрос, насколько. Сколько раз перехватывал рукоятку?
Я попытался восстановить движение. В бою счёт не шёл словами: ладонь, оборот, перехват, снова. Ответил приблизительно.
Лунин посмотрел на меня поверх очков.
— Приблизительно он, — сказал он машине. — В первый бой. Под очередями. А рукоятку помнит.
Это не было похвалой. Ещё одна деталь легла в его внутренний ящик.
— На посадке.
— На такой посадке машины кладут насмерть, а лётчиков выносят. Не кромку мнут. — Сказал он это без тени похвалы, ровно, как отмечают вслух показание прибора, которому пока не решили, верить или нет. — Дыр в ней — как в сите. А ты её домой довёл, шасси выпустил и на три точки поставил. — Он помолчал, снова прошёлся ветошью по чистым костяшкам. — Давно летаешь?
— Мало летаю, — сказал я наконец. Это было правдой их обоих — и мальчишки, и меня.
Лунин ничего не ответил. Только глянул ещё раз, коротко, снизу вверх, — и отвёл глаза обратно к машине. Но я уже знал, что этот взгляд он себе отложил. Такие люди складывают увиденное в память, как складывают инструмент в ящик после смены, — по местам, насухо, чтобы потом, когда понадобится, достать нужное не глядя.
* * *
Уцелевших машин на весь полк осталось семь.
Их к полудню стащили с погоревшей стоянки к единственным уцелевшим бочкам и инструменту. Там и поставили — снова ровно, снова крыло к крылу. Не от одной глупости: мотористы должны были дотянуться до каждой машины, а таскать бочки по полю было нечем. Но семь машин снова стояли одним коротким рядом, и внутри у меня всё холодело: беда привела нас к той же мишени, только теперь у неё было объяснение.
Я знал, что будет дальше. Не гадал — знал. Не поимённо и не по часам — но в главном наверняка: они вернутся. Сегодня же, до вечера. В первый день они всегда возвращались — добить уцелевшее, пока аэродром оглушён, ослеп и не опомнился. Это было во всех книгах, которые я когда-то читал по вечерам под лампой, как читают про чужую, давно отгоревшую беду. А теперь чужая давняя беда собиралась случиться наяву, в ста шагах, с этими семью машинами и с людьми, которые их так заботливо выровняли.
Можно было сказать себе, что здесь меня никто не спросит. Но смолчать значило дать сгореть ещё семерым.
Лунин был неподалёку — присел на корточки у ближней машины, копался в простреленном, разбитом капоте. Я подошёл, задрал голову к пустому дневному небу над лесом, откуда всё должно было прийти, и сказал — тихо, только ему:
— Их надо растащить. Сейчас. По одной, под деревья, на опушку. И накрыть — лапником, сетью, чем есть. И от палаток убрать подальше.