Завтра к десяти её надо было принести в штаб.
Глава 29 «Награда»
К десяти я пришёл без двадцати.
Ночью я прибрал за собой. Бритву и кисет отложил Ерохину — тем же порядком, каким в начале месяца старшина диктовал писарю опись над нарами Аркадия: сперва бритву, потом кисет. Дальше по той описи шла тетрадка. Я взял свою, в клеёнчатой обложке, и сунул в планшет, поверх карты, чтобы не мять. Лётную книжку — туда же. Потом лежал на спине с открытыми глазами и слушал, как в трубе гудит, и думал о том, что человека, которого вызывают в штаб к десяти утра и не говорят зачем, спрашивать «зачем» уже поздно.
Двенадцатого Веселов сказал мне, что рапорт ушёл ещё восьмого. Он не грозил. Он просто сообщил мне, где лежит бумага, и что дальше вопросы мне будут задавать не здесь. С восьмого числа прошло семнадцать дней. За эти семнадцать дней мы перебазировались на запад, починили чужую землянку и продолжили летать. Бумага шла своим ходом. Я — своим.
Штаб полка стоял в полукилометре, в уцелевшей избе с заколоченными фанерой окнами, и от стоянки к нему вела тропа, натоптанная за неделю в две ноги шириной. Я шёл по ней и считал шаги.
В сенях пахло махоркой и сургучом. Я обмёл унты веником, снял рукавицы, подышал в кулак и открыл дверь.
В избе был один писарь.
Писарь в полку один на всё, и этого я знал полгода. У него в июле я выменял свою тетрадку за две пачки махорки; он же выкликал почту, стоя на ящике над мешком; он же в начале месяца писал опись над нарами Аркадия. Звали его Кузьмин. За полгода мы с ним не сказали друг другу и двадцати слов.
Он сидел у окна, в шинели и в двух парах нарукавников, и левой рукой грел о лампу пальцы правой, а правой писал. Стол под ним был завален так, что работать было негде: журналы, стопки аттестатов, чернильница в консервной банке, — и лампу он держал на подоконнике, потому что на столе ей места не нашлось. Печка топилась плохо. На гвозде у притолоки висела шапка, на другом — немецкий эмалированный кофейник, оставшийся от прежних хозяев поля и приспособленный под кипяток.
— Соколов, — я снял шапку. — Вызывали к десяти.
— Соколов, — повторил он и посмотрел куда-то в бумаги, шевеля губами. — Младший лейтенант? Погодите.
Он выдвинул ящик, порылся, задвинул, выдвинул другой. Я стоял у двери, с планшетом под мышкой, и слушал, как за фанерой на окне ветер тянет по-над полем.
— Лётная книжка с вами?
Я подал.
— Рабочие записи?
— В планшете.
— Пока оставьте при себе. На них отдельного указания нет.
Он взял её, развязал тесёмку, разложил перед собой и придвинул к себе журнал — толстый, разбухший, с загнутыми углами. И стал сверять. Он сверял долго, водя пальцем по строкам, сличая мои полёты, записанные моей рукой, с полётами, записанными в журнале рукой того, кто ведёт учёт по эскадрилье. Сесть мне не предложили, и я так и стоял с рукавицами в кулаке. Спрашивать было нельзя, да и незачем: писарь в полку — это тот человек, через которого проходит бумага.