Он накрыл ключ ладонью. Не сжал — накрыл, как закрывают рану, чтобы не сочилась.
— Я приму, — сказал он. — Но я приму только на условиях: я буду при вас, когда браслеты откроют имена. Я не уйду, пока Олли не заговорит.
Я села напротив. Чайник за спиной Роана начал посвистывать, и я потянулась за ним, но он оказался ближе — снял чайник, налил мне, поставил чашку на край стола, где всегда сидела Марта.
— Вы вчера отказались быть свидетелем на свадьбе дочери Маркуса, — сказала я, не глядя на него. — Почему?
Он помолчал. Я видела, как он подбирает слова, и мне было больно смотреть на это подбирание — такой человек не должен подбирать слова, он должен говорить как пишет: точно, сухо, в приказ.
— Потому что свидетель — это не подпись, — сказал он наконец. — Это рука на плече невесты и рука на плече жениха. Я не могу положить руку на плечо сына дома Вейсс и при этом смотреть вам в глаза.
Чайник на плите снова засвистел, и я встала, чтобы снять его. Рука у меня дрожала — мелко, противно, и я знала, что он это видит, и знала, что он не подаст виду, и от этого мне было хуже.
— Я не верю вам, — сказала я, не оборачиваясь. — Я верю только тому, что видела своими руками. Я видела, как вы относили воду к печи. Я видела, как вы накладывали повязку Олли, когда я не успевала. Я видела, как вы отдали свой платок ребенку, которому было холодно. Этого мало для доверия, но достаточно для ключа.
Я вернулась к столу и села, и мы пили чай, и чашка Марты стояла криво, и он не поправил ее, и я не поправила, и в этом было больше правды, чем во всех показаниях мастера из нижнего города.
Чай стыл в чашке, и я видела, как на поверхности собирается тонкая пленка — такая бывает, когда в доме слишком тихо и слишком много мужчины, от которого несет чужой кожей. Роан сидел напротив, выпрямив спину, как сидят люди, привыкшие допрашивать, а не принимать допрос. Пустая цепь печати лежала у него на коленях, и он машинально придерживал ее локтем, словно боялся, что без печати цепь уползет со стола, как уползает змея.
Я встала, чтобы убрать чайник. Рука у меня больше не дрожала — это пришло после третьего глотка, когда я поняла, что он не торопится и не уйдет, пока не услышит от меня что-то настоящее. Мне нужна была не его честность, мне нужны были его руки. Двенадцать детей, трое с ожогами, у Марты ноги не идут дальше крыльца, Нора ушла за мукой и не вернулась, а Ларс Вельт привезет наблюдателя только послезавтра. Сегодня и завтра — мои. И его, если он согласится.
— Пойдемте, — сказала я, и он встал так быстро, что цепь звякнула о край стола. Чашка Марты качнулась, но устояла.