Нора перестала скрести чугунок и заглянула через мое плечо.
— Это он, — тихо сказала она. — Этот человек приходил, когда Эйдан был совсем маленький, к прежней хозяйке. Меня не пустили, я ждала на крыльце. Он дал ей мешочек, она дала ему бумагу, и я никому не сказала, потому что у меня не было своих слов.
Я подняла голову и посмотрела ей в глаза.
— Теперь скажешь, — ответила я. — Завтра, перед комиссией. Имя, лицо, мешочек, бумага. Я запишу.
Нора кивнула, и у нее дрогнула нижняя губа, но она не заплакала. Эйдан сполз с лавки, подошел к матери, прижался к ее бедру, и она машинально положила руку ему на макушку, и я впервые увидела, как этот мальчик держится за нее, как за своего.
В дверях стоял Роан. Он уже надел рубаху, застегнул ворот, и только волосы у виска еще не высохли, и я заметила, что он смотрит не на меня, а на грамоту из палаты, которую я положила обратно на стол. Он прочитал ее с расстояния в три шага, это было видно по тому, как дрогнула его бровь.
— Комиссия, — сказал он ровно. — Это Маркус.
— Я знаю, — ответила я и закрыла книгу записей. — Он подпишет все, что угодно, но только не свою вину. Поэтому пусть подпишет чужую.
Я встала, обошла стол, встала рядом с ним, и наши тени на полу легли в одну, длинную, неровную.
— Завтра мы поедем в нижний город, — сказала я. — К мастеру, который ковал браслеты. Я возьму с собой его половину, твою половину и Ларса как свидетеля палаты. Если он опознает браслет, мы привезем его сюда к вечеру, и у меня будет не одна запись, а две. Одна в моей книге, другая в его мастерской.
Роан молчал, и я впервые увидела, что он не собирается спорить, не собирается говорить про порядок и регламент, не собирается напоминать, что он бывший инспектор. Он просто стоял рядом со мной, и его плечо почти касалось моего, и я чувствовала запах хозяйственного мыла, трав и холодного металла, который все еще держался на его коже.
— Я поеду с тобой, — сказал он наконец.
Тиса ждала меня на крыльце, босая, в мокрой рубашке, и я сразу поняла, что ночь снова была плохой. Левый рукав у нее обгорел до локтя, и под ним розовела полоса, похожая на еловую ветвь, только без звезды. Она прижимала к груди тряпицу, в которую была завернута маленькая жестяная фляжка, и я узнала эту фляжку — из нашего лечебного сундука, из того самого отделения, где хранится мазь от ожогов.
— Откуда ты взяла? — спросила я строго.
— Из сундука, — ответила она и подняла подбородок. — Хотела сама. Чтобы ты не приходила ночью, когда тебе тоже плохо.
Я села на ступеньку, взяла ее руку, размотала тряпицу. Ожог был свежий, но уже подсохший, и я поняла, что девочка накладывала мазь сама, коряво, не жалея, и теперь кожа под повязкой горела не от огня, а от соли. Я достала из кармана чистый лоскут, смочила его водой из фляжки, приложила поверх мази, и Тиса впервые за долгое время не отняла руку.