Герман смотрел на её спину, тонкую, прямую, напряжённую.
— Это другое, — сказала она. — Это не ненависть. Я не знаю, как назвать. Но это сильнее ненависти. Это сильнее страха. Это сильнее всего, что я чувствовала раньше. И мне страшно от этого. Потому что я не должна. Не должна чувствовать такое. К церберу. К зверю. К человеку с намордником на лице и шрамами под ним.
Она повернулась.
— И я презираю себя за это.
В комнате стало тихо. Дождь за окном усилился. Часы в холле пробили пять.
— Ты о ком? — спросил Герман.
Эля посмотрела на него.
— Ты знаешь о ком.
— Скажи.
— О тебе, — она произнесла это тихо, но без колебаний. Слово повисло в воздухе, короткое, острое, как лезвие. — Я чувствую это к тебе. И я презираю себя за это.
Герман смотрел на неё. Под намордником тяжело ходила челюсть. Он молчал долго. Потом сказал:
— Не презирай.
— Почему?
— Потому что ты не виновата. Никто не виноват в том, что чувствует.
— Это неправильно. Ты цербер. Я подопечная. Ты зверь. Я невеста другого. Это неправильно. Это запрещено. Это... — она запнулась. — Но я ничего не могу с собой поделать. Я пробовала. Пробовала не смотреть на тебя. Пробовала не думать о тебе. Пробовала ненавидеть по-настоящему. Не получается. Когда тебя нет, я думаю о тебе. Когда ты здесь, я думаю о тебе. Когда он трогает меня, я думаю о тебе. Ты везде. Ты заполнил всё. Мне не осталось места. Только ты.
Она отошла от окна. Подошла к нему. Остановилась в шаге.
— Я не могу забыть. Не могу перестать. Не могу сделать вид, что ничего нет. Есть. Оно есть. И я не знаю, что с этим делать.
— Ничего, — сказал он. — Ты ничего не делаешь. Я ничего не делаю. Мы просто есть. Этого достаточно.
— Недостаточно.
— Достаточно. Потому что если мы сделаем хоть шаг, нас убьют. Обоих. И тогда не будет ничего. Вообще ничего. А так есть хотя бы это. Ты и я. В одной комнате. Сейчас.
Эля смотрела на него. Слёзы текли по щекам, беззвучно, без всхлипов. Она не вытирала их. Они капали на ворот платья и оставляли тёмные пятна.
— Я устала бояться, — сказала она. — Устала прятаться. Устала молчать. Я хочу сказать. Хоть раз. Назвать вещи своими именами. Но не могу. Потому что если скажу, это станет реальным. А реальное опасно.
— Опасно, — согласился он. — Поэтому не говори.
— А ты? Ты бы сказал? Если бы не ошейник? Если бы не контракт? Если бы не страх, что тебя убьют? Ты бы назвал вещи своими именами?
Герман долго молчал. Затем поднял глаза и посмотрел на неё.
— Да. Я бы сказал. Но не здесь. Не сейчас. Сейчас я не могу. Я не имею права.
— Когда?
— Не знаю. Может быть, никогда. Может быть, когда-нибудь. Если мы выберемся.