Через минуту он вышел. Её влагалище сжалось, отпуская его. Он стянул презерватив, латекс был полон, тяжёлый, с белёсой жидкостью, собравшейся в кончике. Внутри ещё плавали сгустки, остатки спермы, уже начавшей густеть. Завязал узел, бросил в мусорное ведро у тумбочки. Потянулся за брюками.
— Сигарету? — спросила Лина, не меняя позы.
— Я не курю.
— А зря. Помогает.
Он оделся. Молча. Она осталась лежать на койке, голая, равнодушная, с красными следами от пальцев на бёдрах и липкой влагой между ног. Когда он открыл дверь, она бросила ему в спину:
— Странный ты. Обычно они хотят обниматься. Или плачут. Или просят прощения.
— Я не обычный.
— Я заметила.
Он закрыл дверь и пошёл к выходу.
_____
В машине было тихо.
Герман сидел на водительском сиденье, откинув голову на подголовник. Дождь барабанил по крыше. Дворники мерно скользили по лобовому стеклу. Салон пах виски и чужими духами, дешёвыми, приторными, с нотой мускуса.
Он всё ещё чувствовал её запах. Лина пахла табаком, порошковым дезодорантом и ещё чем-то, железистым, сладковатым. Запахом секса. Он пропитал его кожу, его одежду, его волосы. Первая женщина за две недели. Первая после подписания контракта. Первая после Эли.
Он сидел в темноте и думал.
Секс вышел именно таким, каким он хотел. Грубым. Механическим. Без поцелуев. Без взглядов. Без имён. Он получил разрядку, физическую, животную, и этого было достаточно. Но где-то на грани сознания, там, куда он запрещал себе заглядывать, пульсировала мысль: он трахал Лину и думал о другой.
Не о мести. Не о том человеке с ножом.
Об Эле.
Это было неправильно. Опасно. Идиотски. Имплант пищал каждый раз, когда её лицо всплывало в голове. Но он не мог контролировать это. То, что он глушил две недели, намордником, тишиной, дисциплиной, прорвалось в момент, когда он потерял контроль. В момент, когда его тело взяло верх над разумом.
Он думал о ней. О её ледяных глазах. О её голосе, «Ты пёс. Собаки стоят на коленях». О том, как она сидела на кровати, прямая и злая, и смотрела на него сверху вниз. О том, как она спала, беззащитная, но всё равно чужая.
И от этих мыслей ему становилось тошно.
Не от стыда. Не от вины. От осознания: она пролезла в его голову. Пробралась. Зацепилась. А он даже не заметил когда.
Герман сжал руль обеими руками. Костяшки побелели. Он смотрел на дождь, на размытые огни парковки, на пустую промзону и пытался вытравить её образ. Не выходило.
Лина сказала:«Странный ты. Обычно они хотят обниматься. Или плачут. Или просят прощения» . Он не был обычным. Но то, что с ним происходило сейчас, было хуже любой странности. Он терял фокус. Он позволял себе думать о той, которая была под запретом. О той, ради которой он носил намордник.