Вот тут — заорал, да. До того он молчал, как вся эта проклятая изнанка, а тут голос прорезался, и от голоса этого десяток «Е», я думаю, прибавил ходу до самого парома.
Но не лёг.
Хуже того — он развернулся. На месте, не сходя с точки, вывернув суставы в обратную сторону. Смотреть на это было тошно.
— Он… они так умеют?! — ахнул Гриша.
— Теперь знаем, что умеют. Держать строй!
А сам считал. Плит у Тюфяка оставалось на два раза, ото льда тварь уже научилась уворачиваться, дети мои стояли насмерть — но следующий заход мы не держали, это я видел ясно, по-стариковски трезво. Арифметика выходила не в нашу пользу.
Спорить с арифметикой я умею одним способом. Старым.
— Слушай меня! — крикнул я. И по нитям, без слов, добавил то, чего голосом не скажешь: не бойтесь. Я здесь. Я вас держу.
И потянул из себя всё.
Как это было — не перескажу, слов таких не завезли. Узы распахнулись — шире, чем когда-либо, шире, чем можно. Я слышал уже не чувства ребят. Тела их слышал: гришино плечо, софьино дыхание, тюфякову ступню на камне, аглаины глаза — всё сразу, всё моё. Пятеро нас не стало.
Стал — один.
Тварь прыгнула, а мы уже были не там. Без команды, одним тактом: Тюфяк принял её на косой скат и довернул. Софья положила лёд под задние. Аглая крикнула «стык, тот же!» раньше, чем тварь коснулась земли, — и Гриша с Софьей ударили в четыре руки. В одну точку. В замёрзший шов между пластинами.
Игла. Жгут. Ещё игла — глубже. Ещё жгут — в самую щель, до упора.
Крысодав завалился на бок, проехал по инею, ломая осины, — и встал. Наполовину встал: левая передняя не держала. Он развернул свою нехорошую голову к нам, и я почувствовал через Узы — не своё, чужое — как он выбирает. Кого первым.
Он выбрал Аглаю. Самую маленькую. Твари — они как люди, только честнее.
По нити от неё пришло короткое, детское, тонкое — ой, мамочки, — и следом, сразу, невозможное: не отходите от плана, я держу стык, бейте по мне. По ней. Она предлагала бить по ней. Семнадцать лет, семь грошей всех сбережений, поставленных на деда.
Ну уж нет.
— Нет, — сказал я.
И шагнул вперёд, и вложил в этот шаг всё, что оставалось в дымоходе, и ещё сверх того — из тех запасов, которых у человека быть не должно. Я взял его намерение — чёрное, голодное, чужое, — как брал у Озерова в кругу. И придавил. Каблуком. Всем весом. Насмерть.
Печка взревела. В глазах стало белым-бело.
Тварь замерла на полушаге — а мои, все четверо, ударили в открытый стык последний раз, уже без моей команды, потому что команда была не нужна: они сами знали. Строй знал.
Крысодав лёг.