Я задул лампу и уже в темноте, засыпая, услышал — не ухом, тем самым местом под рёбрами, где печка: тонко-тонко, на самом краю, звякнула нить. Не моя. Не Варина. Ничья из тех, что я знал.
Новая.
Далеко-далеко, но она была — и она тянулась сюда.
Глава 13. Пять утра
Спал я в ту ночь — одно название что спал. Тетрадь Аннушкина из головы не шла. «Четвёртый», часовой… а под утро ещё и нить объявилась. Вчерашняя, ничья. Не гасла, зараза. Висела где-то на краю слуха и всю ночь — я сквозь дрёму чуял — подтягивалась. Куда подтягивалась, спрашивается? А вот сюда и подтягивалась.
В половине пятого я плюнул, оделся, вышел на крыльцо.
Темень — глаз коли. Морось. Фонарь у прачечной шипел, с моря несло солью, и вообще октябрь на острове — это, я вам скажу, удовольствие на большого любителя. Любителей я тут пока не встречал. Включая местных.
У калитки стоял человек.
Давно стоял: с шинели натекла целая лужица, я потом прикинул — час самое малое. И ведь не просто торчал, руки в карманы. По стойке смирно стоял. В темноте. Один. Перед пустым крыльцом, заметьте, — докладывать-то некому. Такие вещи про человека говорят больше всего его послужного списка, уж поверьте старому служаке.
— Кадет Всеволод, — сказал он, когда я подошёл. Голос ровный, пар на выдохе. — Прибыл для прохождения… — и запнулся.
Ну да. Устав формулы для такого не завёз.
— Прибыл, в общем.
Я поднял фонарь повыше. Н-да. Картина маслом, причём кисти неизвестного мастера. Кадетское — казённое, не шитое: где он его раздобыл за ночь, одному коменданту известно, и то вряд ли. Пуговицы простые, солдатские. Ни кречета, ни герба — я специально глянул. С фуражки капало. С носа тоже капало, но нос держался.
А нить — вот же она. Та самая, ночная. Тянулась от него ко мне и уже не звенела — гудела ровно, по-рабочему. Значит, вот когда он решил. Ночью решил, до петухов, и Узы мои услышали его раньше, чем он сам себя.
— Пять утра, я сказал. — Я посмотрел на него поверх фонаря. — Сейчас половина.
— Я знаю. Я решил, что опоздать хуже, чем прийти рано.
— Верно решил. А чего у крыльца не постучал? Час под дождём — это подвиг, а подвиги у меня по расписанию, после обеда.
Он помолчал. Потом сказал — тихо и очень старательно, как выученное:
— Я не знал, примут ли. Стучать… стучать — это как будто уже принят. А я пока никто.
Ох ты ж. «Я пока никто». Наследник рода, у которого восемьсот лет истории и гвардия, стоит под моросью у флигеля за прачечной и докладывает, что он никто. Папенька бы его сейчас не узнал. А может, наоборот — впервые бы и узнал. Не мне судить: я его папеньку видел один раз в жизни, и то в ректорском кабинете.