— Проклятие… Призрак из учебника истории.
— Ruhe! — отрезал Краузе, и в его голосе впервые зазвучало нечто, кроме привычного холодка — острая, хищная настороженность, предвещающая опасность. Он быстро отдал приказ в микрофон, а затем повернулся к нам. — Adolf und Otto! Vorwärts, auf die Flanken. Krabbeln! Alle anderen — Rundumsicherung. Wolkow! Zu mir. Sofort.
Я спрыгнул с подножки, чувствуя, как под ложечкой холодеет и сжимается в тугой, болезненный комок. Ян двинулся следом, негромко проронив:
— Лейтенант отправил Адольфа и Отто фланги проверить.
Краузе, не отрывая бинокля от глаз, тихо спросил у стрелка рядом:
— Ist er allein?
Тот, секунду помедлив, ответил:
— Scheint so, Herr Leutnant. Keine Bewegung. Nur er. Und… Krähen. Drei Stück auf den Steinen rechts.
Краузе опустил бинокль и повернулся ко мне. Его взгляд был тяжёлым и прижимающим.
— Ein Idiot, ein Heiliger oder ein Köder, — констатировал он, снимая с предохранителя свой пистолет-пулемёт, и этот щелчок прозвучал оглушительно в окружающей тишине. Затем перевёл взгляд на Яна. — Erkläre ihm. Er spricht. Nur er. Latein. Wer er ist, was er hier will. Du übersetzt mir jedes Wort, jede Betonung. Macht er einen Schritt runter — Warnung. Macht er eine Bewegung mit der Lanze — erledigen. Klar?
Ян кивнул и быстро перевёл мне:
— Он говорит: идиот, святой или приманка. Ты будешь говорить. Только ты. Латынь. Спроси, кто он и что ему здесь нужно. Я буду переводить ему каждое слово, каждую интонацию. Сделает шаг вниз — предупреждение. Поднимет копьё для броска — пристрелить. Ясно?
Я кивнул, несколько мгновений осмысливая сказанное, пытаясь уложить в голове эту сюрреалистическую ситуацию. Затем мы двинулись вперёд по склону, оставляя машины позади. Камни хрустели под сапогами. Воин наверху не шевелился, лишь следил за нами. Теперь я видел его лучше. Кольчуга была ржавой, со сбитыми кольцами на плече. Она была покрыта коркой застарелой грязи, запёкшейся рыжей пылью и белыми разводами пота. На плече, где кольца были сбиты, тускло поблёскивала заплата из более тёмного, сыромятного железа, словно шрам на старом теле.
Из-под стёганого подшлемника, пропитанного жиром и потом, виднелось лицо, вырезанное голодом, солнцем и безумием. Щёки провалились, обнажая череп, обтянутый кожей цвета старого пергамента, с впалыми щеками и глубоко провалившимися глазницами, в которых тлели два уголька. Это был не взгляд безумца. Это был взгляд человека, который уже пережил конец своего мира и теперь с недоумением наблюдал за началом другого, ещё более нелепого.