Потом я достала из-под лавки узел с сушеными корнями, который Марта забрала утром у Дарины, и разложила на столе. Корешки были мягкие, пахли медом и землей — Дарина собирала их сама. Я перебрала каждый, отложила сухие в сторону, свежие ссыпала в глиняный горшок. Завтра утром я сварю Степке грудной сбор, закатаю в бересту и отправлю с обозом. Не через конного — через обозный.
За окном кто-то прошел по тропинке, и я узнала по шагам Глеба. Он не остановился у двери. Я слышала, как он дошел до калитки, постоял там и вернулся назад к дому Олексихи. Значит, услышал про записку Брона. Значит, понял, почему я не взяла сапоги.
Я завязала узел с корнями, вымыла руки в тазу, вытерла льняным полотенцем. Вода в тазу пахла железом, и я вспомнила, что у меня в сундуке лежит чистая рубашка Глеба — его, не моя, — которую он оставил здесь прошлой зимой, когда ночевал у меня после ссоры с советом. Я достала ее, свернула и положила на край стола, чтобы он забрал, когда придет за письмом к Марьяне.
Не как подарок. Как вещь, которая мне не нужна.
Свеча совсем оплыла, и я зажгла новую, от огарка. Тени по стене легли длинные, и я увидела, что на моей рабочей тени нет вязи на запястье — или есть, но тень ее не показывает. Я поднесла руку к огню и посмотрела: вязь сидела ровно, темная, без трещин. Под ней гудело, как маленькая печь, и я впервые подумала, что эта печь когда-нибудь будет гореть не для Глеба.
Я дописала в реестре последнюю строку, запечатала его своей печатью травницы и убрала в сундук, под ножи и мази. Завтра этот реестр ляжет на стол Никиты. Завтра же Степка получит свой сбор. А послезавтра — ворота, северный холод, три печати совета и мое имя, написанное мной.
Дверь в траворезную скрипнула не сразу. Сначала я услышала, как кто-то тяжело переступил с ноги на ногу на крыльце, и снег под подошвой хрустнул так, будто человек этот давно стоял и думал, войти или нет. Потом ручка пошла вниз, и я поняла, что замок я не заперла — руки были в травяной горечи, я как раз перебирала корень окопника и думала о Степке.
На пороге стоял Глеб. Без плаща, в расстегнутой рубашке, в которой он обычно спал, когда оставался у меня после ссор с советом. Волосы мокрые от снега, у виска прилипли, и я впервые за шесть лет увидела на нем седину — тонкую, как волосинка, над левым ухом.
Я не встала. Корень окопника лежал у меня на колене, нож — на столе, руки пахли землей и медом.
— Забыл рубашку, — сказала я.
Он не двинулся с порога. Смотрел на мои руки, на нож, на окопник, и я видела, как у него дернулась челюсть — старый Глебов жест, когда он хочет сказать что-то тяжелое, а слов не подобрать.