Она молчала. Долгую, тягучую минуту, пока оркестр играл что-то медленное. Смотрела на наши руки. А потом медленно повернула свою ладонь и переплела свои пальцы с моими. Впервые с того дня, как она ушла.
— Я готова, — сказала она.
И я впервые за сорок лет не знал, куда девать улыбку. Она, кажется, сама расползлась по лицу, и я не мог её остановить.
Мы ужинали. Говорили о пустяках: о том, что на Исаакиевской сменили подсветку, о её новой команде, о странной погоде. А потом я отложил приборы и сказал то, что вертелось на языке весь вечер:
— Я боюсь.
— Чего? — она подняла на меня глаза.
— Что это сон. Что я открою глаза — и окажусь в пустом особняке. А ты всё ещё замужем.
Она покачала головой, и в её взгляде мелькнула тень усталости.
— Я расторгла контракт. Арсений уже подал документы. Мы остались друзьями.
— Я знаю, — я сжал её пальцы сильнее. — Просто… мне нужно привыкнуть. Сорок лет я ждал подвоха. А теперь лучшее происходит со мной каждый день, и я не понимаю, чем это заслужил.
— Ты не заслужил, — сказала она тихо, и в её голосе не было жестокости, только грусть. — Любовь не заслуживают. Её дают. Или не дают.
Я подался вперёд, чувствуя, как горят мои собственные слова:
— Ты даёшь мне её снова?
Она помолчала, глядя мне в глаза. Саксофон тянул низкую, тягучую ноту. Свеча на столе бросала живые тени на её лицо, делая его то моложе, то старше, то совсем незнакомым.
— Да, — сказала она наконец. — Я даю.
Разговоры ночами стали нашим тайным языком. Нашим вторым домом. Я звонил ей после десяти — не раньше, потому что помнил о границах, которые мы выстраивали заново. Она брала трубку после первого гудка, и мы говорили. Обо всём, кроме работы.
— Почему ты боялся летать? — спросила она однажды ночью.
— Я не боялся летать, — я смотрел в потолок, чувствуя ладонью холодок трубки. — Я боялся не вернуться. К тебе.
— А я думала, ты просто не любил самолёты.
— Я не любил всё, что могло отнять меня у тебя. Высоту — тоже.
В трубке повисла тишина. Тяжёлая, влажная. А потом её голос — тихий, почти шёпот:
— Глеб… Семь лет. Ты молчал об этом.
— Я не умел говорить, — ответил я, закрывая глаза. — Меня не учили. Ни отец, ни бабушка, ни бизнес. Меня учили пахать и молчать. «Не ной, не жалуйся, слабость не показывай». Я верил им. Пока не потерял тебя.
— Ты не потерял, — возразила она. — Ты оттолкнул.
— Я знаю, — выдохнул я. — И я буду возвращать тебя. Каждый день. Пока ты не поверишь.
Ночь случилась на двадцать четвёртый день.
Не в моём особняке. У неё, на Петроградской. Она позвонила сама в субботу вечером. Я смотрел на экран телефона, и сердце ухнуло в пятки.