Я подошла, забрала у него черпак и сказала:
— Полторы горсти соли, не три. И не сыпьте в кипяток, сыпьте в холодную воду, пока крупа не разбухнет, иначе будет горчить.
Он кивнул и отошел, освобождая мне место. Я мешала кашу и чувствовала его взгляд — не на руках, а где-то за спиной, у печи, где я не могла его видеть, но точно знала, что он смотрит. Это было неприятно и приятно одновременно, и я злилась на себя за это приятно.
— Садитесь, — сказала я, не оборачиваясь. — Каша будет через четверть часа. Если хотите есть — ешьте. Если нет — сидите и не мешайте.
— Я не хочу есть, — сказал он и сел за стол. — Я хочу знать, куда вы положили футляр.
Я перестала мешать. Повернулась к нему, вытирая руки о передник, и посмотрела ему в глаза. Он сидел прямо, руки на коленях, и в его лице не было ничего, кроме усталости и этой странной, взрослой честности, которую я уже научилась узнавать.
— Под кроватью, — сказала я. — В кожаной папке, с письмом об увольнении и вторым письмом Маркуса. Заперто.
Он кивнул.
— Завтра я пойду к Маркусу с футляром и отказом. При Ларсе и при ком-то из детей — пусть это будет Тиса, она умеет говорить правду. Я положу футляр ему в руки, скажу, что возвращаю кольцо, и потребую вернуть двенадцать имен, браслеты и расписку прежнего смотрителя. Если он откажет, я пойду к наблюдателю и предъявлю кольцо как доказательство того, что дом Вейсс уже заплатил за детей, которых палата еще не передала.
Роан молчал, и я видела, как он считает варианты — у него всегда двигаются зрачки, когда он считает.
— Это не план, — сказала я тише. — Это цена. Завтра меня либо услышат, либо выгонят из приюта, и тогда дети останутся без хозяйки, без меня, без имени.
— Вас не выгонят, — сказал он, и в его голосе впервые за вечер появилась твердость. — Потому что я пойду с вами. Не как свидетель, не как инспектор. Как человек, который отказался быть свидетелем на свадьбе и которому нечего терять.
Я опустила глаза в кашу, чтобы он не видел, как дрогнули мои губы.
— Тогда идите спать, — сказала я. — На лавке у печи. Я постелю вам одеяло.
— Хорошо, — сказал он и встал.
Я подала ему одеяло, наше глаза встретились на секунду, и я отвела взгляд первой. Это было правильно. Это было глупо. Это было честно.
Когда он улегся на лавке, я вернулась к котлу и помешала кашу. В ней больше не было горечи — только соль и дым, и я подумала, что завтра я впервые за долгое время войду в палату не как просительница, а как человек, у которого есть что показать. И что бы ни случилось, в кармане у меня больше нет чужого кольца.