Он коротко кивнул, и я впервые поняла, что этот кивок был не уступкой, а обещанием. За окном пахло мокрым деревом и дымом, и где-то на чердаке скрипнула половица, будто маленький дракон проверял, остался ли в доме кто-то, кому можно вернуться человеком.
Каша стыла в чугунке, и я не могла заставить себя подойти к печке. За окном мокрое дерево пахло так, как пахнут вещи, которые пытаются забыть, что были живыми. Роан сидел на лавке напротив, и его колени почти касались моих, потому что кухня у Веры всегда была тесной для чужих. Он не торопился уходить, и я впервые не хотела, чтобы он торопился.
— Долг, — сказала я, чтобы вернуть нас в работу. — Книга дома.
Он кивнул, подвинул к себе тетрадь, в которой я вела учет, и я увидела, как его пальцы задержались на записи трехдневной давности. Там было мое имя, выведенное его же рукой, мелко и ровно, как строчка в реестре мертвых.
— Двенадцать детей, — сказала я. — Двенадцать ртов, двенадцать ожогов, двенадцать браслетов. Утром я кормлю, потом обход, потом соль и мука. Долг по прачечной за два месяца. Долг по дровам. Долг аптекарю за мазь, которую я взяла под честное слово. И отдельной строкой — моя клятва, которая стоит мне права лечить с той минуты, как я вошла в этот дом.
Он слушал, не перебивая, и в этом было что-то невыносимое. Мужчина в мундире, который записывает мой долг, пока я стою в фартуке с чужой кухни, — это я знала. Мужчина, который слушает мой долг так, будто примеряет на себя, — это было новое.
— Аптекарь ждет до вечера, — сказала я. — Если не снесем монету, завтра мази не будет.
Роан положил тетрадь на колени и посмотрел на меня снизу вверх, и от этого взгляда у меня сжалось горло, потому что я не привыкла, чтобы инспектор смотрел на хозяйку снизу.
— У меня есть жалованье за два месяца, — сказал он. — Оно в казне, но я могу написать требование.
— Нет.
Он замолчал. Я знала, что он поймет, почему. Жалованье инспектора, которое приходит в дом приюта, — это уже не помощь, это уже цена. Завтра он запишет в журнал, что я приняла деньги короны, и эта запись будет стоить мне больше, чем любая мазь аптекаря.
— Тогда прачечная, — сказала я. — Я отвезу белье в город сама, по дороге закрою часть долга. Но у меня нет никого, кто посидит с детьми, пока меня нет.
— Я посижу, — сказал он.
Я подняла голову. Он сказал это просто, как будто отвечал, который час, и я не нашлась с ответом, потому что мужчина в его положении не сидит с чужими детьми. Он пишет о них, он решает за них, он запечатывает дом, в котором они живут, но не сидит.