Кусок: Волохова. Она спустилась ко мне один раз, на минуту, в самый глухой час — доложить лично то, что в трубу кричать не хотела: наверху продержатся до утра, если не будет чего-то нового. Посмотрела на меня, сидящего у камня в собственной крови, — и ничего не сказала про кровь. Военный человек: раз держит — не трогай.
— Что-то новое — будет, — сказал я. — Он придёт сюда, Ольга Дмитриевна. Всё это, — я повёл подбородком вверх, где глухо бухало, — увертюра. Оттягивает наших от склепа.
— Знаю. Потому лестницы вам оставлены лучшие люди… — Она присела на корточки, заглянула мне в лицо. Близко. — Сколько ещё продержите?
— Сколько надо, столько и продержу.
— Врёте.
— Вру, — согласился я. — Часа полтора. Потом начну занимать у завтрашнего себя, а он мужик бедный… Идите наверх. Наверху четыреста, внизу я один — арифметика в вашу пользу.
Она встала. Пошла. У двери обернулась — и сказала ровно то, чего мне на ту минуту не хватало, вот как знала:
— Никакой вы не один, Сокольцев. Выньте это слово из головы, оно вам мешает работать.
И ушла. А я остался с этим — и слово, представьте, вынулось. Легче не стало. Стало прямее. Опять.
Кусок последний, короткий: тишина. Часу в третьем наверху случился перерыв — волна выдохлась, новая не шла, и по трубе стало слышно, как академия дышит. Кто-то хлебал кипяток. Кто-то, судя по звуку, чинил ремень. Митька в своём раструбе рассказывал кому-то маленькому — шёпотом, думая, что вниз не слышно, — что «батька у нас там, внизу, самое главное держит, он знаешь какой». Я сидел у поющего камня, слушал это «знаешь какой» — и держал. Такие вещи, доложу я вам, держат лучше крепей.
* * *
К четвёртому часу печать запела по-другому.
Не выше — глубже. Гул ушёл в самые кости острова, знаки на камне вспыхнули все разом, и по кругу плиты, по старому шву между камнем и полом, пошла трещина. Настоящая. Первая. Я её не увидел — почуял нитями, как чуешь, когда под пальцами лопается леска.
— Аглая. Наверх.
— Я не…
— Это приказ. Ты своё отсчитала, дальше счёт мой. Наверх, к Софье на лестницу, и… — я посмотрел на неё, серую, решительную, в новых очках, и докончил по-человечески: — Спасибо, глазастая. Иди.
Ушла. Спорила бы — но выучка. Осталась дверь, лестница, камень и я.
Трещина по кругу ползла. Из неё — тонко, ниточкой — тянуло. Не воздухом. Изнанкой: тем самым, что било из шва на зачёте, только там была форточка, а тут приоткрывалась — дверь. Настоящая. Та, которую тысячу лет держали с той стороны.
И в этом сквозняке я услышал голос.
Не ушами — как в сером месте слышат. Знакомый, гулкий, усталый, только теперь в нём было то, чего я у часового не слышал никогда. Спешка.