— Шлюха! Ты привела его сюда? Привела его?
Она видит Вадьку — и одновременно каждого мужчину, который когда-либо разрушал ее жизнь. Неважно, что он неподвижен, словно камень, что челюсть будто высечена из чистого самообладания, а руки скрещены на груди так, словно он готов разнести все здание, но сдерживается.
В ее ярости нет логики.
Никогда не было.
Я спешу к ней.
— Мам…
Она бросается на меня, выставив похожие на когти ногти, и ее голос рассекает воздух. Я не вздрагиваю. Даже когда ладонь с такой силой обрушивается на мою щеку, что зубы клацают друг о друга.
А затем он уже рядом.
Вадька поднимает меня так легко, словно я ничего не вешу. Не грубо. Не жестоко.
Но непреклонно.
Он ставит меня за собой, будто убирает щит за спину, и поворачивается к ней, заговорив тем самым смертельно тихим голосом.
— Ударишь ее еще раз, — говорит он, — и я позабочусь, чтобы тебя зафиксировали. Тебе это не понравится.
— Пошел ты, — выплевывает она.
Он делает шаг вперед.
Она отшатывается.
— Она не твоя груша для битья. Больше нет. И она не обязана тебя прощать только потому, что стены твоей клетки обиты мягким материалом.
Медсестра вызывает охрану. Мама уже кричит, но я ничего не слышу. Щека горит, а в ушах звенит другой звук.
Еще одна пощечина.
Та же рука, только с меньшим количеством морщин.
Голос матери.
— Опять слезы? Думаешь, если заплачешь, тебе все сойдет с рук?
Мне снова шесть лет.
Стены расплываются.
И тут…
Вадька поворачивается ко мне.
Все вокруг исчезает.
Остается только он.
Он смотрит на меня сверху вниз, сжимая кулаки и словно боясь прикоснуться неправильно.
— Рут.
Моя нижняя губа дрожит.
Черт.
Я не хочу снова плакать.
До самой столовой он больше ничего не говорит. Воздух там стерильный, а свет слишком яркий.
— Я думал, она сказала, что на нее напали.
Я закатываю глаза.
— Видимо, именно так она и сказала. Но на самом деле кто-то из персонала попытался заставить ее пройти терапию.
Рядом стоит торговый автомат. Передо мной — стаканчик мягкого мороженого, уже наполовину растаявшего. Он придвигает его ко мне, словно мирное подношение.
Или предложение о перемирии.
Я не могу на него посмотреть. Просто продолжаю водить ложкой по мороженому.
— Ты дрожала, — наконец произносит он.
Не вопрос.
Я едва заметно киваю.
— Ты никогда не дрожишь.
— Ага. — Голос царапает горло. — Родители всегда пробуждают в нас все самое лучшее, правда?
Тишина затягивается. Он откидывается на спинку слишком маленького складного стула, сцепив руки перед собой.
— Я помню, как отец впервые меня ударил, — говорит он. — Это была просто случайность. Я уронил напиток и испачкал весь пол. Мне было пять.