— Тять, — сказал он вдруг.
— Что?
— Тять не приходил.
— Придет, — сказала я. — Он занят.
Лучик подумал и кивнул так серьезно, будто я сообщила ему государственную тайну.
Мира ждала у двери. Она успела переодеться — чистая рубаха, волосы подобраны под платок, на щеке полоса от подушки. В руках у нее был угольный карандаш.
— Я нарисую, — сказала она. — Потом.
— Потом, — согласилась я. — Сначала еда.
На кухне я поставила перед ней миску с кашей, перед Лучиком — вторую. Мира ела медленно, по-взрослому, отламывая хлеб ровными кусками. Лучик ел руками и оставлял пальцы в молоке. Я смотрела на них и впервые за много дней не думала о ключе от школы, о письме жены, о сургуче с печатью.
— Тять, — сказал Лучик, оторвавшись от миски. — Мама каша?
Я замерла. Мира подняла глаза. Я положила ложку.
— Нет, — сказала я, и голос у меня был ровный. — Каша моя. Мама далеко.
Лучик подумал и кивнул, как будто я подтвердила то, что он и так знал. Мира отвела взгляд.
Я домыла миски, вытерла руки и пошла в лечебную. По дороге заглянула в кабинет. Дверь была прикрыта, но не заперта. Я толкнула ее и вошла. Марек сидел за столом, перед ним лежала вчерашняя береста с моими тремя условиями и чистый лист. На чистом листе он начал писать и бросил. Я подошла, взяла бересту. Он не остановил меня.
— Ты подписал без сургуча, — сказала я.
— Я знаю, — ответил он. — Совету придется перепечатать.
— Хорошо, — сказала я. — Я сегодня перевяжу тебя. Пришли к лечебной после обеда.
Он поднял голову, и я впервые увидела в его глазах не альфу, а мужчину, которому трудно. Я вышла и закрыла за собой дверь.
В лечебной я зажгла свечу, достала из саквояжа жестянку с присыпкой и чистый лен. На каминной полке лежал чужой светлый волос, я смахнула его в пепел. Руки помнили, что делать дальше. Марек пришел ровно после обеда, без стука. Я молча указала ему на табурет у печи. Он сел, закатал рукав, и я увидела на предплечье длинную ссадину — вчерашнюю, затянувшуюся коркой.
— Вчера, — сказал он, отвечая на мой взгляд. — Когда задвигал засов.
Я промыла ссадину, не споря и не жалея. Он сидел ровно, не дергался, и впервые за все время я видела его не как стену, а как тело, которое мне доверили починить. Это было почти интимно — кожа, тепло, чужой пульс под моими пальцами.
— Готово, — сказала я и отступила.
Марек опустил рукав, встал и пошел к двери. У порога он обернулся.
— Я не дам вам зиму, — сказал он тихо. — Но я дам вам утро.
— Утро мое, — ответила я. — Зиму я продам сама.
Он кивнул и вышел. Я заперла лечебную на ключ, положила ключ в карман и села у печи. В камине трещали поленья, и пахло мятой, ромашкой и чужим вчерашним духом, который я только что выжгла. Это было мое утро, и оно мне принадлежало.