- Анфиса, - его голос прозвучал ровно, как звук рубанка, снимающего тонкую стружку с идеальной доски. - Только давай без сцен. Я не планировал всё делать именно сегодня, но раз уж ты вернулась раньше... Наверное, так даже честнее.
Он отвернулся от меня, взял с тумбочки свои дорогие часы и неспешно застегнул кожаный ремешок на запястье. Каждое его движение было выверенным. Он не был беспомощным бытовым инвалидом, который не знает, где лежат его носки. Он прекрасно знал, что делает, и контролировал ситуацию.
- Нам обоим уже за шестьдесят, Валя, - произнес он, используя мое домашнее сокращение, от которого меня вдруг передернуло. - Нам осталось жить активно... ну, лет десять, максимум пятнадцать. Потом начнется дожитие. Я смотрю на свои руки и понимаю, что мое время уходит как песок сквозь пальцы.
Он поднял руку, демонстрируя мне свою раскрытую ладонь. Мой медицинский взгляд мгновенно сфокусировался на ней. Я видела не руку предателя. Я видела сухую, истонченную кожу, усыпанную коричневыми возрастными пигментными пятнами. Я видела узловатые суставы пальцев, которые начали деформироваться от десятилетий работы с твердыми породами дерева. Я видела, как на его виске часто и пугливо бьется синяя венка.
- Я не хочу провести эти последние активные годы в запахе борща, мазей для суставов и твоей поликлиники, - продолжил Валентин, глядя мне прямо в глаза с жестокой, пугающей рациональностью. - Я не хочу по вечерам обсуждать цены на коммуналку и твоих тяжелых пациентов. Я хочу эстетики. Я хочу чувствовать себя живым, пока еще могу.
Он взялся за массивную металлическую собачку на молнии чемодана и плавно потянул ее. Звук закрывающегося замка в тишине спальни показался мне оглушительным.
- Инга дает мне это чувство, - произнес он имя, которое я никогда раньше не слышала в нашем доме. - С ней я не стареющий реставратор, которому пора на пенсию. С ней я творец. Она создает вокруг меня пространство, где нет места увяданию. Дело не в тебе, Анфиса. Ты отличная женщина, прекрасная хозяйка. Но я просто не могу больше дышать этим... уютом. Он меня хоронит заживо.
Он говорил так, будто читал заранее написанный, многократно отрепетированный текст перед невидимой аудиторией. Он оправдывал себя. А я продолжала молчать. В моей голове контуры комнаты приобрели хирургическую резкость. Я смотрела на мужчину, с которым делила постель четверть века, и видела его насквозь. Он не искал великой любви на стороне. Он просто смертельно, до животного ужаса боялся состариться. Он пытался купить себе билет в молодость за счет чужой, свежей энергии, потому что собственная начала иссякать. Это был неизлечимый диагноз. И никакие слова, никакие слезы или крики здесь бы не помогли. Опухоль эгоизма уже дала метастазы.