Лайам тогда чуть пивом не поперхнулся. Представил. И понял, что всё это время — эти случайные, пустые связи, этот фарс, который он называл личной жизнью, эти бесконечные Лейлы, Миранды, Сары — он просто ждал. Ждал ее.
А потом она появилась. В сером, простом платье, с гладко зачесанными, без единой выбившейся прядки, волосами, с выправкой офицера императорской гвардии. Она шла по коридору, глядя строго перед собой, и ее взгляд говорил громче слов: «Я здесь для учебы. Все остальное меня не касается. Не приближайтесь. Не трогайте. Не мешайте». Он заметил ее сразу. Среди сотен лиц, среди тысяч студентов. И с того самого дня следил. Неотступно. Молча. Как хищник, затаившийся в засаде. Так, чтобы она не догадалась, что каждый ее шаг, каждый жест, каждая гримаска, когда она сердилась на сложные заклинания, каждый вздох, каждое движение — отпечатывались в его памяти, как клеймо.
— Лайам? — голос Лейлы дрожал, превращаясь в тоненький, жалкий писк. — Ты злишься? Ты меня пугаешь.
Он открыл глаза и смерил ее взглядом. Тем самым — турнирным, боевым, каким он смотрел на поверженных противников, прежде чем опустить меч и добить. В этом взгляде не было ненависти. В нем было хуже — абсолютное, ледяное, космическое безразличие.
— Иди, Лейла.
— Но, милый, давай поговорим, давай все обсудим, я же люблю тебя, я же…
— Я сказал — иди. Сейчас. Пока я не сказал то, о чем ты будешь жалеть всю оставшуюся жизнь.
Она поняла. По тому, как побелели ее губы, как судорожно сжались пальцы на дорогой сумочке, как подкосились ноги в этих дурацких, высоких каблуках. Она поняла, что если сейчас не уйдет, не исчезнет, не растворится, то услышит то, что раздавит ее окончательно, превратит в пыль. Она вылетела в коридор, и дверь за ней грохнула так, что стекла в высоких, стрельчатых окнах жалобно задребезжали и запели тонко, пронзительно, на одной ноте.
Лайам остался один. Тишина рухнула на него, как мешок с мокрым песком, придавила к полу.
Он сел на край преподавательского стола. Туда, где минуту назад лежали ее учебники. Столешница еще хранила тепло ее ладоней, ее присутствие. Он провел по ней пальцами, медленно, почти благоговейно, представляя, как она сидела здесь — прямая, напряженная, как натянутая струна, с этим своим невозмутимым, каменным лицом. Это лицо бесило его. Выводило из себя. Он хотел разбить эту маску. Не больно. Не грубо. А так, чтобы она наконец стала живой. Настоящей. Чтобы смотрела на него не как на назойливого шмеля, от которого нужно отмахнуться, а как на мужчину. Как на того, кто может ее защитить, согреть, полюбить.