С матерью было проще хотя бы в одном. Ей нужен был сын живой: чтобы отвечал, помнил о сестре, когда-нибудь вошёл в дом и подхватил тяжёлое ведро. Я мог делать сыновью работу, даже не имея права на её память. Насте нужен был не человек с тем же именем и лицом, а тот единственный, кто знал, что произошло под ракитой, почему она плакала и какими словами он её удержал.
«Ты почто замолчал, Андрюша? — спрашивала Настя дальше. — Раньше писал часто, а тут уж третья неделя ни строчки. Мы с матерью всё передумали. Живой ли? Если ранен, не таись. Я не из пужливых, ты знаешь».
Третья неделя — значит, письмо ушло ещё до материнского ответа, по старому адресу, и догоняло часть следом за нами. До той ночи настоящий Андрей писал ей часто. Двадцать второго июня его рука перестала писать, хотя сама рука осталась; теперь она держала её письмо. Треугольник пришёл по верному адресу — к Андрею Соколову, в его часть, в его ладонь. Ошибся только человек внутри.
Я дочитал до подписи.
'Андрюша, а помнишь, что ты сказал мне тогда под ракитой, на проводах, когда я ревела и не хотела тебя пускать? Ты помнишь. Напиши мне те слова ещё раз. Просто напиши, слышишь. И я буду знать, что это ты.
Твоя Настя'.
На дальней стоянке запустили мотор. Звук дошёл не сразу: сперва дрогнула стенка капонира, потом по земле потянуло выхлопом. Я прочёл последние четыре строки ещё раз. Бумага шевелилась от винтовой струи, и пришлось прижать угол большим пальцем.
Тех слов я не знал.
* * *
К темноте письмо лежало у меня во внутреннем кармане. Его угол колол грудь при каждом наклоне, и я несколько раз поправлял гимнастёрку, пока не понял, что поправлять надо не её.
Не ответить было нельзя. Я обещал матери. Настя уже прожила месяц между похоронкой и надеждой, не получив ни того ни другого. Ещё один месяц молчания ничего бы не сохранил — только продлил неизвестность.
Писарь выдал мне лист из тетради и короткий химический карандаш.
— Один, — предупредил он. — Бумаги осталось на донышке.
Я сел у коптилки в палатке. Спящие ворочались на нарах, кто-то вполголоса ругался во сне. От фитиля пахло гарью. Свет доставал до листа и пальцев; дальше начинался брезент, серый и неровный.
Первый черновик пошёл легко.
«Здравствуй, Настя. Перерыв в письмах вызван обстоятельствами службы. Оснований тревожиться нет. Я жив, здоров, нахожусь…»
На слове «нахожусь» я остановился.
Так я говорил в микрофон, когда самолёт трясло и люди за дверью кабины ждали спокойного голоса. Не сообщить лишнего. Назвать тревогу временным неудобством. Дать короткое обещание, которое люди смогут держать до посадки. Для пассажиров этот голос был правильным. Для Насти — нет.