Марии Фёдоровне помогала через день: ставила с ней сено, носила воду, доила корову, если у той к вечеру ломило поясницу. Мать пробовала отсылать её домой пораньше, но Настя оставалась до темноты, а потом шла через овраг одна и брала с собой хворостину — не от людей, от собак. Про младшую сестру сообщила одной строкой: та сердится, когда её гонят от тяжёлой работы, и всё равно берётся за другой конец корзины. «Твоя порода», — приписала Настя и поставила точку сильнее прочих.
Про фронт Настя не спрашивала. Только передала, что у сельсовета толкуются всякое и лучше никого не слушать, пока сам Андрей не напишет.
«Яблони у вас нынче все в завязи, — шла следующая строка. — Мария Фёдоровна говорит, хозяина дожидаются. Я тебе к приезду намочу антоновки, ты кислое любишь. Помнишь, как мы…»
Дальше было зачёркнуто. Карандаш прошёлся по словам столько раз, что бумага продавилась и стала мягкой. Настя не стала переписывать письмо набело. Оставила дырку там, где было общее воспоминание.
Потом она будто между прочим пожаловалась на косу.
«Мать твоя говорит: что ж ты, Настёна, опять так затянула, аж брови кверху полезли. Распусти, волос порвёшь. А я и не замечаю. Затяну и сижу».
Я поднёс лист ближе, хотя света ещё хватало. Несколько слов над строкой отпечатались лиловым пятном: Настя так нажимала на химический карандаш, что след проступил с обратной стороны. Представилась не Настя целиком — лица я не знал, — только пальцы, которые снова перебирают косу и тянут, пока не заболит кожа. С таким движением можно сидеть у окна долго. Руки заняты. Ждать от этого не легче, но хотя бы есть что делать руками.
Следующая строка была про кольцо.
«Кольцо твоё ношу, как ты велел, на шнурке, у себя. Не снимала и на покосе. Мария Фёдоровна видала, ничего не сказала, только отвернулась. Она-то знает».
Я перевернул лист, будто с оборота могло найтись объяснение. Никакого кольца я не помнил.
Простое колечко, грошовое. Может, купленное на деньги, скопленные по грошу, может, согнутое собственными руками. Андрей дал его перед уходом и велел носить. Мать знала. Настя носила на шнурке под платьем. Я держал письмо той самой рукой, которой он когда-то завязывал этот шнурок, — и рука не подсказала ничего.
До письма настоящий Андрей был для меня анкетой: двадцать два года, мать, сестра, аэроклуб, полк. Теперь у него оказалось кислое яблоко, дешёвое кольцо и девушка, которая портит волосы, когда боится. Вещи, которых не впишут ни в формуляр, ни в личное дело. Моё незнание тоже стало вещью — маленькой, круглой, висящей у неё на груди.