После разговора в кабинете я заперлась в гостевой спальне и села перед ноутбуком. Чистый лист, пустой экран, на столе — стакан воды, блокнот, две ручки, телефон с десятками новых уведомлений и моё отражение в чёрном стекле монитора: бледное лицо, тени под глазами, след на щеке, который я больше не маскировала так тщательно. Пусть видно, пусть хоть раз внешняя картинка совпадёт с правдой. Я написала первую строку: «Я долго молчала, потому что считала это достойным». Стерла — слишком красиво, слишком похоже на чужую колонку в глянце. Попробовала снова: «Когда женщина выходит из отношений после насилия, ей очень быстро объясняют, что виновата она». Оставила. Потом долго смотрела на эти слова и вдруг поняла, что у меня дрожат руки — не от страха выступить, а от страха стать непоправимо неудобной.
Это разный страх. Первый — про публичность. Второй — про внутреннюю точку, после которой ты уже не сможешь вернуться к прежней роли, даже если захочешь. Не сумеешь снова красиво сидеть на чужих ужинах и улыбаться мужчинам, которые решают всё за тебя, потому что однажды ты уже сказала правду, и правда отравляет обратно любой удобный компромисс. Я написала ещё несколько абзацев, остановилась, перечитала: слишком зло, слишком мягко, слишком много боли, слишком мало факта. Мне хотелось одновременно всё: выть, обвинять, разоблачать, ломать, рассказывать подробно, кричать о каждом унижении, о каждом «ты опять всё усложняешь», о каждой замороженной улыбке рядом с человеком, который день за днём вырезал из меня живую женщину. Но это было бы не ударом — это было бы раной на ладони, выставленной всем на обозрение. А я больше не хотела быть только раненой — я хотела быть опасной.
В дверь тихо постучали.
— Войдите.
Марат вошёл с чашкой кофе, остановился у порога, и от одного того, как он на меня смотрел — спокойно, слишком внимательно, будто считывая не позу, а пульс, — у меня в груди что-то болезненно дрогнуло. Он поставил чашку рядом с ноутбуком:
— Пишется?
— Ненавижу это.
— Значит, пишется.
Я невольно фыркнула. Он опёрся бедром о край стола и взял в руки листы, которые я успела исчеркать:
— Можно?
— Ты всё равно уже читаешь глазами.
— И то верно.
Несколько минут в комнате было слышно только шелест бумаги. Я сидела неподвижно и впервые, кажется, не боялась того, что мужчина прочтёт мои настоящие слова, потому что уже знала: он не станет оценивать, насколько я удобна, истерична, логична, хороша — он будет смотреть только на одно: бьёт ли это по цели. Странно, но от этого было не холодно — наоборот.