Сличил. Раз, другой. Позвал Аглаю — та пальцем по строчкам, номера шёпотом бормочет, как молитву…
— Ой, — сказала Аглая.
Вот именно что «ой». Совпадали серии. Аннушкина запись от марта — она же в подложной отцовской бумаге, апрелем. Листаю дальше — опять. Через одну — снова… Я сперва не поверил, грешным делом: ну совпали серии, партии-то большие, бывает. Софья по лицу прочла.
— Не бывает, — говорит. — Я по объёмам сверила, до пуда бьётся. Закупка была одна. Поток один. Где-то его делили: часть на полигоны шла честно, по учёту. А часть… — плечом пожала. — Куда — в бумагах нет.
— Отец твой этот поток с одного конца зацепил. Аннушка — с другого.
— Да. Ему тюрьма. Ей…
Замолчала. И правильно: есть слова, которые в третьем часу ночи вслух не надо.
— Подписи, — сказал я, чтобы не молчать. — По академической линии кто визировал?
— Тут переписчик молодец, с визами копировал. Глядите. Тут. Тут… в углу вон ещё.
А мне и глядеть особо не требовалось. Бисер с нажимом, я эту руку по своим бумагам как родную выучил. И подпись подчёркнута дважды. Одной черты ему под собой любимым, вишь, мало.
Скуратов. Кто ж ещё.
— Сколько таких?
— Тридцать один наряд. За два года. Пересчитала трижды. — Софья теперь говорила ровно-ровно, канцелярским своим льдом, и мороз от этого льда пробирал не в пример лучше всякого крика. — И все тридцать один — на партии, которых полевые журналы не видели. Ни один участок.
— Может, халатность? — Это я так, для порядка.
— Халатность неряшлива. А здесь два года — и ни одного сбоя. Здесь конвейер.
Лампа потрескивала. За стенкой Тюфяк выводил носом рулады — хоть что-то в мире шло по расписанию, и на том спасибо.
— Ну что. Скелет есть. — Я потёр глаза; глаза были как песком набитые. — Годы есть, партии, подписи… Мяса нет: куда утекало и кто над Скуратовым. Потому что Скуратов — виза. Не голова. Пороху в нём не на голову… Всё. По домам, полуночники. Софья — выписки в двух экземплярах, один мне под подушку. Аглая?.. Ярцева!
Тихо.
Стоит над столом. Над одним листом — и не читает его, вот что странно. На поля смотрит. Поля-то пустые… И лицо у неё такое сделалось, что я поднялся сам, без вопросов.
— Что у тебя?
— Росчерк. — Голос сел. — Вот, с краю. Видите?
Завиток я видел. Бледный такой, полустёртый. Пробуют так перо — чиркнул на полях, чернила идут, ну и ладно.
— Закорючку вижу. И?
— Не закорючка это. Печатка. Охранный росчерк, письма таким метят — чтоб чужой не вскрыл незаметно… — Она сглотнула. — Только чернила тут ни при чём, Матвей Петрович. Он даром писан. По самой бумаге, тонко-тонко. А чернильный след — тень. От настоящего.