Дружину я собрал накануне вечером, в каптёрке у Лукича — самое непарадное место в академии, за то и любимое. Пахло там дёгтем, пенькой и почему-то сушёными яблоками — яблоки по описи, разумеется, не значились. Алёнка напросилась тоже и была допущена с условием: сидеть на бочке и молчать. Сидела. Молчала. Гладила по колену Тюфяка — тот больше всех переживал перед делом, это она всегда первая чуяла.
Говорил я коротко, по пунктам, без речей: речи перед делом — дурная примета, наговоришь красивого, потом отрабатывай.
— Диспозиция прежняя, менять поздно, да и незачем — хорошая диспозиция. Гриша, Софья — нижний ярус, лестницы склепа, старший расчёта — Вяземская. Кречет, ты не кривись, она считает быстрее. Твоё дело — огонь, её — когда огонь… Тюфяк — ворота и своды, крепёж твой я видел, годится. Аглая — при мне, глаза. Ланской — верх, плац и зала: под тобой сводный отряд и все, кто приписан к эвакуации. Варя — при Волоховой, молнии по её команде… Митька с младшими в цитадели, у трубы. Да, труба переговорная — работает, проверяли, и это, будете смеяться, самая надёжная связь в этих стенах: её не заглушишь.
— А вы? — спросил Гриша.
— А я внизу. У самой.
Помолчали. Все знали, что «у самой» — это у печати, и все знали, что это значит, и никто не стал спрашивать дальше. Только Софья, уже на выходе, сказала — не мне, в пространство, ровным своим счётным голосом:
— По моим ведомостям, Матвей Петрович, вы нам должны остаться живым. Долг записан. Я спишу его только по факту исполнения.
И вышла. Вот и весь митинг. А больше ничего и не надо было.
* * *
Смотр начался в десять утра при погоде, которую двор, надо думать, тоже заказывал по церемониальной части: мороз лёгкий, солнце, снег блестит — хоть на открытку.
Паром шёл трижды. Первым — свита и министерские: шубы, портфели, плюмажи. Вторым — гвардейский конвой, полсотни, и вот на этих я смотрел с удовольствием: работают ребята, встали грамотно, сектора разобрали с ходу… Наивные. Знали б они, от чего тут сектора разбирать надо.
Третьим паромом прибыл наследник.
Я его разглядел уже на плацу, из своей четвёртой шеренги. Молодой — двадцать два, двадцать три. Высокий, узкий в кости, лицо усталое не по возрасту — столичная усталость, бумажная. Шёл вдоль строя правильно: не спеша, но и не таща время, у знамени остановился, у ветеранов охраны — остановился, о чём-то спросил старого фельдфебеля и, что характерно, дослушал ответ. Это редкость. Обычно они спрашивают и уходят на середине.
Князь Ланской шёл в свите — в первом её ряду, по чину и по крови. Проходя мимо нашего сводного, он на Всеволода не посмотрел. Совсем. Так старательно не посмотрел, что это было лучше всякого объятия, и Всеволод в строю стоял потом как свечка — гордый.