В четверг Волохова устроила нам «полевой день»: перетащить на горбу снаряжение через овраг, окопать позицию, замаскировать, свернуть, перетащить обратно. Тупая, потная, бесконечная работа, из которой война состоит процентов на девяносто, о чём в учебниках писать стесняются.
И вот тут наш первый клинок поплыл. Не физически — силы в нём было на двоих. Он не умел это делать. Лопату держал, как рапиру. Мешок вязал так, что тот развязывался от косого взгляда. Маскировку из лапника уложил красиво — залюбуешься — и заметно за версту, потому что красиво и заметно это, как правило, одно и то же.
— Не так, — Тюфяк отобрал у него верёвку. Смущаясь отобрал, боком. — Смотри. Вот так петлю, потом сюда… у нас в лабазе батя грузчиков учил: узел должен развязываться одной рукой, а сам — никогда.
— Покажи ещё раз.
— Ну вот, гляди…
И Всеволод — наследник, первый по курсу, гордость рода — стоял и смотрел, как купеческий сын вяжет узел. Внимательно смотрел, шевеля губами. Потом сел и полчаса вязал сам, пока не стало получаться. Никого не просил не рассказывать. Не косился, не оправдывался.
Вечером я слышал, как Гриша сказал Тюфяку — тихо, из своего угла:
— Слушай, а барич-то… упёртый.
— Ага, — согласился Тюфяк с удовольствием. — Как ты, только вежливый.
Подушка, которой в него прилетело, была казённая, набитая на совесть. Тюфяк даже не покачнулся.
* * *
Остальные тоже не скучали, куда там.
Гришу мы с Волоховой посадили на дозировку. Он-то привык: либо молчит, либо весь боезапас разом. А теперь изволь: четверть выброса. Половину. Жгутик тонкий, с карандаш. Он скрипел зубами, мазал, психовал, один раз спалил мишенный щит вместе со стойкой («я ж говорил, что не выйдет!» — «Выйдет. Заново»). И к пятнице — вышло же. Ходил потом такой довольный, что смотреть смешно.
С Софьей морока была обратная. Эта считала слишком хорошо, вот в чём беда. Лёд у неё ложился ровно куда надо и ровно сколько надо — аптека, а не лёд. А на войне «ровно» не живёт. На войне живёт «поехало не туда, держи!». Волохова придумала ей упражнения с подлянкой — мишень дёргается в последний миг, «раненый» вдруг вдвое тяжелее заявленного, — и Софья злилась. Как она это делает молча, одними ноздрями, — отдельное искусство, я так не умею. Но пересчитывала. Каждый раз пересчитывала.
Тюфяк… эх, Тюфяк. Его Волохова ставила против троих и запрещала пятиться дальше шага.
— Мамочки, — бормотал он под нос. И стоял.
— Мохов! Живой?
— Живой… вроде…
И назавтра опять стоял. Страх при нём так и остался, врать не буду. Но страх страху рознь, я это ещё на первой войне усвоил: был у парня заячий, метущийся — а становился медвежий. Медведь ведь тоже боится, если кто не знал. Поди только ему об этом скажи.