А у Аглаи — праздник: вписали в боевой расчёт, официально, в ведомость. Волохова натаскала её на целеуказание, и с полигона теперь неслось:
— Правый! Второй ряд! Сместился!
Голос-то, голос откуда взялся. Первогодки с соседнего поля шеи сворачивали: кто это там командует? А это у нас. Метр с фуражкой, очки на пол-лица.
— Мне нравится, — призналась она в пятницу. Очки протирала, руки после дня тряслись. — Я всю жизнь думала, что я вспомогательная. Ну… приложение к основным людям. А я, оказывается, наводчик.
— Наводчик — это которое главное. Пушка без наводчика знаешь что? Труба на колёсах.
— Это я запишу.
И записала ведь. Как пить дать записала. У неё теперь на нас на всех досье, у писательницы нашей. Отдельная тетрадка, та самая, про которую никому. Я туда заглядывал с её разрешения — про крючки на каналах у неё уже было три страницы. Мелким почерком, с рисуночками. Гришин крючок она рисовала жирнее прочих, и мне это, скажу честно, не нравилось. Не рисунок. Тенденция.
* * *
Сорвалось всё в субботу, на эвакуации.
Упражнение простое, как топор: «раненый» — мешки, сто двадцать фунтов, — и полверсты пересечёнки. Тащат парами, со сменой. Тюфяк, понятно, тянул за двоих — и на четвёртой ходке я почуял по нити, как он кончается. Не устал — кончается: в глазах плывёт, ноги ватные, сердце молотит вразнобой. А он молчит. Он же щит, ему стыдно.
— Мохов, смена!
— Я могу… — просипел он. И не мог. И знал, что не может. И тащил.
До точки оставалось шагов восемьдесят. Смену давать — терять время, а время на этом упражнении Волохова резала без жалости, у неё зачётные нормативы… Да и не в нормативах дело, чего я вру. Дело в том, что я стоял в трёх шагах, слышал, как парень горит, — и у меня было чем поделиться.
Я и поделился.
Как это вышло — толком не объясню. Раньше-то я чужое брал: Варин котёл, Озерово намерение, боль всякую. А тут потянул в обратную сторону. Взял своё — дыхание своё, жилы свои, ту самую пехотную двужильность, которая нарабатывается двадцатью годами, — и по нити, горстью, перекинул ему.
Тюфяк ахнул. Выпрямился. Мешки на его горбу будто похудели вдвое — и он дотащил, дотащил бегом, с запасом, и на финише стоял и хлопал глазами, не понимая, откуда что взялось.
А я сел.
Прямо там сел, где стоял. В мокрую траву, по-стариковски, с кряхтением. Ноги — чужие. В ушах вата. Небо качнулось, подумало и решило пока не падать, спасибо ему.
— Матвей Петрович! — Аглая первая, конечно. — Опять?!
— Не опять, а заново… Норма. Сижу, отдыхаю. Трава, вон, хорошая.
Трава была ноябрьская, дрянь трава. Но посидеть на ней пришлось основательно.