Но по порядку.
* * *
В среду мы отрабатывали «карусель» на шестерых. Это когда строй перестраивается под обстрелом, не размыкая связи, — на зачёте нас четверо крутило её со скрипом, а теперь шестеро, и Волохова гоняла нас до звона: перед турниром «карусель» — наш главный козырь.
И шло ведь хорошо. Вот что обидно — шло хорошо. Нити лежали ровно, Всеволод наконец-то перестал дёргать связку на себя, Аглая командовала перестроение раньше, чем я успевал подумать…
А потом Гришина нить дала клина.
Не порвалась, нет. Хуже: она вдруг потянула. Сама. Я стоял узлом, через меня шли все шестеро, — и гришин канал ни с того ни с сего засосал из общей связи столько, что у меня в глазах потемнело. Крючок его — тот самый, который Аглая рисует жирным, — сработал, как насос. Парень и сам перепугался: я услышал его «ой» одновременно ушами и нутром.
— Рви строй! — скомандовал я. Хотел скомандовать. На середине слова полигон сложился пополам, как лист бумаги, и меня утянуло в белые мухи.
Последнее, что помню, — Тюфякова ручища под затылком и Аглаин голос, звонкий от страха: «Носилки! Да не так, за тот конец!..»
А потом стало серо.
* * *
Серое место я к тому времени видел дважды, оба раза — краем, в бреду. Теперь я стоял в нём, как стоят в поле.
Мгла — ровная, без верха и низа. Под ногами что-то есть, но смотреть на это «что-то» не хочется, глаз соскальзывает. Тихо так, как не бывает: тишина не пустая, а… несущая. Как провод под током.
И он был здесь.
Ближе, чем в прошлый раз. Уже не силуэт на краю зрения — фигура шагах в двадцати. Человек. Высокий, в долгополом — не то шинель, не то ряса, во мгле не разберёшь. Стоял он ко мне вполоборота, как стоят часовые, которым устав не велит поворачиваться на каждый шорох. И усталость от него шла такая, что её было слышно. Не видно — слышно. Тысячелетняя усталость, ровная, как гул той двери.
Я сделал шаг. Мгла подалась нехотя, как вода по грудь.
— Здорово, служивый, — сказал я. Голос ушёл в серое без эха.
Он повернул голову. Медленно. Лица я не разглядел — не потому, что темно, а потому, что мгла его лицо как бы… не отдавала. Но глаза были. Усталые, старые, живые.
— Знаменосец, — сказал он.
Слово упало тяжело, по слогам. Он вообще говорил так, будто каждое слово поднимал со дна: с паузами, с трудом. Я потом прикинул — на всё про всё, на весь наш разговор, слов у него ушло меньше, чем у Лукича на одно приветствие.
— Так меня тут зовут, я уже понял. Ты кто?
Молчание. Долгое. Мгла вокруг него чуть шевелилась — как шевелится воздух над свечой.
— Часовой.
— Это я тоже понял. Пост сдать некому?