— Виноват, — выдохнул он в укрытии. Его трясло.
— Принято. Кречет!
— Тут я.
— Помнишь, я говорил: начнут дёргаться — начнут ошибаться? Отставить. Сегодня они умные. Дёргаться будем мы. Понарошку.
— Это как?..
А вот как. Следующие пять минут мой правый фланг изображал развал. Гриша «психовал» — палил широко, бестолково, в белый свет; Всеволод «рвался мстить» — выскакивал и отскакивал, бестолково же. Игра была грубая, но публика на трибунах у нас была благодарная, а Озеров… Озеров тоже был публика. Он слишком любил смотреть, как противник ломается. Настолько любил, что повёл своих вперёд — всей группой, красиво, добивать.
И на этом «добивать» пара сработала. По-настоящему. Впервые.
Гриша положил огонь — не жгутом, а полосой, низко, вдоль земли, стеной жара в колено высотой. Через такую не перепрыгнешь — а вот засмотреться на неё, заслониться, потерять полсекунды — это пожалуйста. И в эти полсекунды, сквозь верхний край жара — Всеволод. Он шёл через огонь, как через воду, доверив Грише ровно столько своей шкуры, сколько нужно, — и свита посыпалась. Раз браслет. Два. Три, у самого штабеля.
Не мир это был, нет. Перемирие двух мужиков в одном окопе. Но окоп, я вам скажу, был хороший.
— Пятеро против пяти! — надрывался Митька.
Против четверых даже: Аглая с фланга чиркнула зазевавшегося. И вот тут Озеров сорвался по-настоящему.
Он развернулся — не к Всеволоду, к центру, — и ударил в полную. Не вполсилы, в полную, по штабелю, за которым сидела Аглая. Не по человеку — по опоре. Может, и не хотел он никого калечить, может, просто бил, куда злость смотрела. Только штабель — козлы, доски, бочки учебные — пошёл валиться внутрь, на неё.
Успел Тюфяк.
Я никогда не видел, чтобы человек его веса так двигался. Он бросил купол — просто бросил, оголил фронт, — и был у штабеля раньше, чем первая доска долетела. Накрыл собой и щитом. Грохнуло. Пыль встала столбом.
Тишина была — секунды две. Потом из пыли донеслось:
— Аглая Семёновна… вы это… живая?
— Живая… Тюфяк, слезь, раздавишь.
— Я не на вас, я рядом… вроде…
Трибуны выдохнули — все разом, одной грудью. А судья уже бежал к Озерову, и флажок у него был жёлтый: за удар в полную силу — предупреждение, за повторный — снятие. Озеров стоял среди своего развала и, кажется, сам не понимал, как это у него вышло.
— Добиваем, — сказал я тихо. — Строй.
И потянул.
Вот про это надо честно. Строй на шестерых я держал всю неделю, дело привычное. Но сейчас двое были притёрты завалом, одна вышла, и держать оставшихся надо было не ровно, а взахлёст — перекидывая своё туда, где рвалось, каждую секунду в новое место. Форсаж. Глузман бы меня убил. Глузман, к счастью, сидел на трибуне далеко.