Во главе стола возвышался Борис.
Оставшись в тени, я наблюдал за трансформацией. Болезненная бледность и вялая полуулыбка скучающего петербургского сноба исчезли без следа. Загар, раздавшиеся плечи — результат изматывающей муштры Толстого, не щадившего ни князя, ни денщика. Движения стали резкими и скупыми. Он говорил, и тишина в зале была не данью его титулу, а признанием правоты.
— Ошибка, корнет, — жестко рубил он, тыча пальцем в карту Аустерлица. — Лобовая на Праценские высоты — не героизм, а глупость. Кутузов был прав, предлагая отход. Французы развернули батарею на холме и смешали нас с грязью именно потому, что мы шли как на параде. Нужен был обход. Туман. Удар по флангам.
— Устав требует держать строй! — вскинулся офицер с юношеским пушком над губой.
— К черту устав! — отрезал Борис. — Устав пишут для шагистики. Наша цель — победа, а не красивая смерть. Суворов воевал не по уставу, а по уму.
Я невольно усмехнулся. Моя школа. Школа Толстого. Школа здравого смысла. Этот парень перестал быть жертвой родового проклятия, превратившись в командира. Он нашел свою стихию.
Мысли перескочили на тех, кого еще предстояло найти. Пестель, Волконский, Муравьев… Имена из будущих учебников, будущие декабристы. Сейчас они слишком юны, разбросаны по полкам и корпусам, зубрят латынь в Пажеском корпусе или служат на Кавказе. Но время придет. Борис станет магнитом. Он соберет их в Архангельском, направив кипучую энергию не на разрушение трона и бессмысленный бунт на Сенатской, а на ковку новой армии. Армии, способной спасти Россию.
Тропинка вывела к зданию на отшибе, у самой кромки реки, где ветер выдувал любой застой. Лазарет. Вотчина доктора Беверлея.
Здесь не было привычной вони гниющих ран, старых бинтов и безысходности. Воздух звенел агрессивной, медицинской чистотой: хлорка, спирт, свежеструганное дерево. На пороге, вытирая руки белоснежным полотенцем, возник сам хозяин — в простом полотняном пятнистом фартуке. Мы с ним настолько сблизились, что даже допускали шуточки в адрес друг друга.
— А, Саламандра, — проворчал он, щурясь на солнце. — Явился-таки. Полюбоваться на свои порядки? Или проверить, кипячу ли я воду?
— Как успехи, Фома Фомич? — я пожал руку. — Пациенты не бунтуют?
— Успехи… — он хмыкнул, расправляя усы. — Твоя система — сущая каторга, доложу я тебе. Заставить русского мужика мыть руки перед едой — все равно что медведя арфе обучать. Сопротивляются, крестятся, плюются, дескать, «благодать смываю».
В его обычно насмешливых глазах мелькнуло уважение.
— Но черт побери, это работает, Григорий! Работает! За три месяца — ни единого случая кровавого поноса. Никакого тифа. Даже простуд меньше обычного, несмотря на гнилую весну. Раны затягиваются чисто, без нагноения. Твои спиртовые повязки — жгут, орут благим матом, но заживает!