— Эти условия ты скажешь не мне, — ответил он. — Ты скажешь их Мареку. И если он их не примет — уходи в ту же секунду, не оставляй за собой саквояжа, потому что саквояж — это ты.
Я кивнула, сложила веточку обратно в бересту, спрятала в саквояж рядом с собственными мешочками. Надела лямку на плечо. Встала.
— Я пойду сейчас, — сказала я. — Пока снег не замел дорогу и пока совет не решил, что я вообще не существую.
Север молча кивнул и снова опустил голову к карте корней. У двери я обернулась.
— Если меня выгонят, — сказала я, — я вернусь и сожгу тебе всю махорку.
— Иди, — бросил он мне в спину. — И не забудь соль. У них на кухне вечно пересолено.
Я вышла на крыльцо. Снег падал крупно и не таял. У меня в саквояже лежали пустырник, сон-трава и собственная гордость, которая весила больше любого ключа. Где-то за лесом, в холодном каменном доме, двое детей не спали, и это была единственная работа, которая сейчас пахла правильно.
Я пошла по дороге, не оглядываясь.
До северской усадьбы было семь верст по зимнику, и я считала их не по столбам, а по запахам: сначала пахло прелой яблоней, потом навозом и дымом, потом просто снегом, и под снегом — железом и псиной. Я шла быстро, чтобы не успеть передумать. Саквояж бил по бедру, и я впервые была рада, что он тяжелый: когда лямка врезается в плечо, ты перестаешь думать о том, как тебя назвали на рынке.
Ворота были открыты. Не гостеприимно — настежь, как у дома, в котором не ждут чужих, а своих уже не считают. На столбе у калитки висел фонарь, не зажженный, и на снегу под ним лежала свежая волчья метка: когти процарапали дерево коротко, по деловому. Я перешагнула порог и почувствовала, как от ворот потянуло запахом шерсти и холодного жира. Дом пах зверем, который не спит.
Дора встретила меня на крыльце. Она была ниже меня на голову, шире в плечах, и руки у нее были красные, как у человека, который только что мыл чужие кастрюли.
— Ты от Севера? — спросила она вместо здравствуй.
— От него, — ответила я. — С пустырником и без иллюзий.
Она посторонилась, и я вошла. В сенях пахло вчерашним хлебом и подмокшей шерстью, на лавке лежала детская куртка, слишком маленькая для любого из детей, которых я ожидала увидеть. Я машинально отметила, что куртка мужская, и что рукав оторван по шву, а не по ткани: значит, ребенок срывался в зверя и застрял в одежде. Я не стала спрашивать. Я подняла куртку, положила на гвоздь у двери — туда, где у нормальных людей висят полотенца.
— Идем, — сказала Дора. — Дети наверху. Младший опять не спал.
Лестница была дубовая, стертая посередине, и я пошла по ней так, чтобы ступени не скрипели. Это не хитрость: я так ходила в собственной школе, когда не хотела будить учеников. Дора посмотрела на мои ноги и кивнула.