Стук в дверь. Сухой, костяшками. Не Дора.
— Открыто, — сказала я.
Марек вошел. В рубахе, не в куртке, босиком, и от него пахло холодным деревом и тем особенным дымом, которым пропитались все его вещи. Он остановился у порога, не проходя, и я видела, как он смотрит на мою узкую кровать, на саквояж у стены, на ключ от школы, который лежал на табурете. Он считал мои вещи глазами, как считал бы чужой товар на ярмарке. Я не дала ему времени дойти до итога.
Он не ответил. Свечка в коридоре оплыла на пол-пальца, и я слышала, как за стеной спит младший, и как Мира ворочается на своей кровати, и как на кухне Дора вытирает руки полотенцем, и как в доме пахнет лавандой, дубровкой и застарелым страхом. Я взяла свою тетрадь, маленькую, кожаную, которую принесла из школы, и записала в нее три строки: «Лина. Травница. Ушла. Я — не замена». Закрыла, положила рядом с ключом от школы. Два ключа, обе двери чужие, обе мои.
Он шагнул от порога, сел на табурет, не на кровать. Это было ново. Обычно он садится где выше и смотрит сверху, чтобы голос звучал приказом. Сейчас он сел ниже меня, и плечи у него были опущенные, и руки лежали на коленях ладонями вверх. Я не обманулась. Альфа, который садится ниже, опаснее того, который рычит.
— Я не пришел за этим, — сказал он наконец. — Я пришел сказать тебе про Миру.
— Что с Мирой? — спросила я.
— Она не спала всю ночь, — сказал он. — Она сидела у двери твоей сторожки и слушала, как ты ходишь. Утром она спросила меня, почему ты не идешь к нам в дом. Я не знал, что ответить.
Я промолчала. Старшая спрашивала, почему няня ночует не с ними. Это значило одно — Мира уже выбрала меня в матери, и если я сегодня уйду, она сломается. Это была его цена, которую он не озвучил. Он озвучил Миру, а цену оставил мне.
— Она спросит еще раз, — сказала я. — И тогда я отвечу ей правду. Что я не мать. Что я пришла работать. Что я уйду, когда закончится зима.
— Она не поймет, — сказал он.
— Она поймет, если ты ей скажешь, — ответила я. — А ты не скажешь. Ты ждешь, что она сама догадается, и боишься, что она догадается не о том.
Он поднял на меня глаза, и я впервые увидела в них не приказ и не злость, а усталость. Настоящую, тяжелую, трехсуточную усталость человека, который привык командовать и не умеет просить.
— Я не умею просить, — сказал он, и это прозвучало почти как извинение. — Я умею приказывать. Я умею уходить. Я не умею сидеть на этом табурете и ждать, пока ты решишь.
— Тогда встань и уйди, — сказала я. — Я не держу.
Он не встал. Он посидел еще минуту, глядя на мои руки, потом поднялся, пошел к двери. У порога остановился, не оборачиваясь.