— Ева.
Голос Марата стал ниже, жёстче, ближе:
— Посмотри на меня.
Я не смогла сразу — правда не смогла, глаза как будто не слушались. Тогда он взял моё лицо в ладони — осторожно, очень, как держат не женщину, а что-то треснувшее и всё ещё драгоценное.
— Посмотри. На. Меня.
И я посмотрела. Лучше бы не смотрела, потому что в его глазах было всё то, на что я уже не имела сил: ярость за меня, боль за меня, нежность ко мне, сдержанность ради меня — и такое страшное, мужское, прямое желание защитить, что у меня внутри всё дрогнуло. Слишком много, слишком для меня.
— Дыши, — сказал он.
Я сделала вдох — кривой, рваный — и только тогда поняла, что действительно почти не дышала.
— Ещё.
Вдох, выдох, ещё. Я послушалась как ребёнок — без спора, без гордости, потому что если бы не послушалась, наверное, просто упала бы с этого кресла на пол.
— Вот так, — тихо сказал он. — Хорошая моя…
Эти два слова разрезали меня окончательно. Не потому, что были особенными, а потому что их сказали мне не за что-то, не за красивое поведение, не за правильный выбор, не за роль удобной дочери или жены — просто потому, что я — это я. И во мне что-то сломалось с тихим, почти сладким треском. Слёзы хлынули мгновенно — не из глаз, изнутри, будто там прорвало плотину, которую я годами подпирала всем, чем могла: воспитанием, гордостью, терпением, страхом, стыдом, приличием. Я согнулась пополам и заплакала так, как, кажется, не плакала никогда в жизни — не красиво, не сдержанно, не женственно, а жадно, с болью, с хрипом, с тем диким бессилием, которое приходит только тогда, когда тебя предают люди, рядом с которыми ты была маленькой.
Марат поднял меня на руки раньше, чем я успела понять, что происходит — просто подхватил, крепко, без усилия, и понёс. Я уткнулась лицом ему в шею, цепляясь пальцами за его плечи, как тонущий человек цепляется за единственное, что осталось над водой. Он вынес меня из кабинета, закрыл ногой дверь и отнёс в спальню — ту самую, где я спала прошлой ночью. Положил на кровать, не отпустил, сел рядом и просто прижал к себе, устраивая мою голову у себя на груди. И я плакала дальше — судорожно, долго, пока не заболели виски, пока не начало жечь горло, пока вся моя взрослая, выученная выдержка не вытекла из меня вместе с солёной, унизительно честной влагой.
— Тише, — говорил он время от времени. — Тише, Ева. Всё. Хватит. Я здесь.
Но я не могла «хватит», потому что дело уже было не только в сегодняшнем дне. Во мне плакала не женщина, которой перекрыли счета и швырнули в неё статьи — во мне плакала девочка, которая слишком рано выучила, что любовь можно потерять, если недостаточно соответствовать. Наверное, отец любил меня — по-своему, так, как умеют мужчины, для которых забота всегда пахнет контролем. Но от этой любви всё равно оставалось чувство, что тебя проверяют на достойность, и если ты вдруг не та, не так, не туда, не с тем — любовь снимается с гарантии. Я всхлипывала, сжимая пальцами рубашку Марата — мокрую уже от моих слёз — и ненавидела себя за то, как правильно мне у него на груди, как безопасно, как будто всё, что я так долго искала в отце, потом в муже, теперь вдруг обнаружилось в мужчине, которого я сама когда-то не выбрала.