— Ну? — сказал я.
Крюков положил тетрадку на стол. Открыл на последней странице. Ткнул пальцем.
Цифра. Одна. Подчёркнутая — дважды.
35,2.
Тридцать пять и две десятых центнера с гектара.
Тишина — секунда. Две. Три.
Я смотрел на цифру. Крюков стоял — молча, с тем самым выражением, которое я не мог прочитать минуту назад. Теперь — понял: это было выражение человека, который увидел то, во что не верил.
— Пересчитай, — сказал я.
— Три раза, — ответил Крюков. — Уже — три раза. Тридцать пять и две десятых.
— Четвёртый.
— Павел Васильевич, — сказал Крюков. — Тридцать пять — и две десятых. Четвёртый раз — тоже будет тридцать пять и две десятых. Потому что цифры не врут.
Цифры не врут. Крюковская аксиома.
Я встал. Вышел на крыльцо. Кузьмич — сидел. Шапка — на коленях. Ждал.
— Кузьмич, — сказал я.
Он поднял голову.
— Тридцать пять. И — две десятых.
Тишина. Кузьмич смотрел на меня. Не мигая. Лицо — каменное, как всегда, как всегда, как всегда. А потом — что-то дрогнуло. Не губы, не глаза — что-то глубже, внутри, под камнем.
— Крюков — пересчитал? — спросил он. Голос — ровный. Но руки — я видел — слегка дрожали.
— Три раза.
— Пусть — четвёртый.
— Четвёртый тоже тридцать пять, Кузьмич.
Он помолчал. Долго. Смотрел — не на меня, не на правление, а — куда-то дальше. На поле, которое было за домами, за деревьями, за горизонтом. Поле номер четырнадцать. Двести гектаров южного склона. Его — поле.
Потом — снял шапку. Потом — надел. Потом — опять снял.
— Дед мой, — сказал он наконец, и голос треснул — не сломался, а — треснул, как трескается лёд весной, — дед мой — десять давал. С этой земли. Десять центнеров. Лошадь, соха, руки. Десять — и радовался.
Пауза.
— Отец — пятнадцать. Трактор, удобрения, бригада. Пятнадцать — и гордился. Говорил: «Больше — не бывает.»
Пауза.
— Я — тридцать пять.
Он замолчал. Я стоял рядом — и не говорил ничего. Потому что нечего было говорить. Были только — эти три числа: десять, пятнадцать, тридцать пять. Три поколения. Одна земля. И — земля ответила.
Кузьмич надел шапку. Встал. Посмотрел на меня — и в его глазах я увидел то, что видел редко: не гордость (Кузьмич гордился — молча, внутри, не напоказ), а — покой. Покой человека, который сделал то, ради чего жил.
— Спасибо, Палваслич, — сказал он.
Третий раз за четыре года. Третье «спасибо». Первое — за подряд. Второе — за Андрея. Третье — за тридцать пять.
— Не мне, Кузьмич, — сказал я. — Земле.
— Земле — тоже, — согласился он. — Но — и тебе.
Он пошёл домой. Через три двора. К Тамаре, которая — я знал — ждала на кухне с пирогами и с чаем. И которая — я тоже знал — заплачет, когда услышит. Потому что Тамара всегда плакала. Но — на этот раз — от счастья. Настоящего.