Знали, впрочем, не всё. Это выяснилось на второй день, когда старший — фамилии он не называл, а на предложенное «как к вам обращаться» ответил «по делу» — сидел напротив меня в ректорском кабинете и читал мои показания. Прочёл. Сложил. Посмотрел.
— Складно, Матвей Петрович. И правдиво — я проверял, у меня, считайте, служба такая… Всё правдиво, кроме одного места. Вот здесь, — он не заглядывая процитировал: — «удерживал печать доступными мне средствами». Доступными средствами. Четыреста человек в единой связи — это у нас теперь называется «доступные средства»?
— А как это у вас называется?
Он помолчал. И ответил — неожиданно честно:
— Никак. В том и затруднение. У канцелярии нет слова для того, что видел с материка весь двор. А то, для чего нет слова, нельзя ни запретить, ни разрешить, ни взять на учёт. Оно просто есть — и стоит над островом до рассвета… — он убрал бумаги. — Не тревожьтесь, дописывать вас я не стану. «Доступные средства» — формулировка ёмкая. Пусть живёт.
Про Верейского они увезли с собой всё: замеры, аглаины показания, слепок шва со стены. А через неделю из столицы пришла бумага, и бумагу эту зачитали по академии вслух, при построении:
«Государственный преступник П. Д. Верейский при попытке побега из-под стражи погиб. Следствие по делу прекращено за смертью обвиняемого».
Точка. Дело закрыто. Побег — «предотвращён», беглец — «погиб», страна может спать.
Мы стояли в строю — я, дружина, Волохова, — и слушали эту ложь, и знали, что это ложь, все до одного. Не сбежал он и не погиб: его вынули через стену те, кому он задолжал, и что с ним сталось там — про то ни в одном уложении статьи нет. И сказать этого вслух было нельзя. Нам это объяснили — не угрозой, упаси бог, тихие люди угрозами не работают. Нам это объяснили заботой: «в интересах спокойствия подданных», «во избежание паники», «вы же понимаете, господин Сокольцев, ЧТО начнётся, если объявить, что из имперской тюрьмы забирают через стену».
Я понимал. Я всё понимал, и Мещерский понимал, и даже Гриша, скрипнув зубами, понял. Понимать — понимал. А вот глотать…
Глоталось плохо. Постановили нам молчание — как оклад положили, не спросив. И обиднее всего было не за себя: за Аглаю. Девчонка сутки водила тихих людей по камере, раскладывала им след по ниточкам, честно, дотошно, — а в итоговой бумаге не осталось ни следа, ни ниточек, ни её самой. Одна формулировка, гладкая, как речная галька.
— Так всегда будет, Матвей Петрович? — спросила она меня после построения. Без слёз, по-деловому. Это у неё самое страшное — когда по-деловому.