И я стал докладывать.
Полтора часа, как потом оказалось, — по ощущению вышло минут двадцать. Он умел слушать так, как умеют очень немногие старики очень большой власти: не перебивая — но и не отпуская. Где надо — кивал. Где надо — останавливал ладонью и требовал подробность, и подробности его интересовали странные, я такие от следствия не слышал: как звали унтера у бокового лаза. Сколько лет девочке, которая считает стежки. Что кричал мой сын в трубу — слово в слово. Правда ли, что приютский отказал Огнёвым, и что он сказал, отказывая, — это он попросил повторить дважды, и во второй раз смотрел при этом в окно, и желваки у него ходили.
Про печать, про часового, про серое место я доложил всё как есть. Решение это я принял ещё в дороге: этому человеку врать было и грешно, и бесполезно — по глазам видел, что половину он знает и без меня, а вторую половину додумает быстрее, чем я совру.
Когда я кончил, было тихо. За окном сад стоял в снегу. Государь молчал долго, глядя туда, в белое, и пальцы его ходили по набалдашнику.
— Тысячу лет, — сказал он наконец. — Тысячу лет один солдат стоял там, где вся моя империя не почесалась поставить смену. И сменили его не полки мои, не маги мои родовитые… а отставной капитан с четырьмя сиротами и толпой детей, взявшихся за руки. — Он повернул голову. — Тебе самому-то не смешно, Сокольцев?
— Никак нет. Мне страшно, ваше величество.
— Вот! — Он поднял палец, и в глазах у него блеснуло. — Вот за этим словом я тебя через полстраны и тащил. «Страшно». Мне, капитан, семьдесят три года, и я двадцать лет слушаю людей, которым не страшно. У меня полные советы людей, которым не страшно: не страшно было, когда гасли дары, не страшно, когда пошли прорывы, не страшно, когда мне писали «оснований для беспокойства не усматривается»… — он вдруг задохнулся, переждал, накрыл грудь ладонью. Отдышался. Продолжил тише: — Прорывы участились. По всем рубежам, капитан. Не только твой остров. Восточные линии, южные копи, флот доносит — на море… тоже. Я старый, мне недолго, и наследство я оставляю худое: империю, у которой истончилось дно. Совет мой этого не видит. Совет считает гербы… Теперь скажи мне ты. Твой… служивый. Он говорил тебе — сколько у нас времени?
— Говорил: они сначала считают. У них времени — всё. Посчитают — придут. Калиток много.
— Калиток много, — повторил он медленно, как пробуют на зуб монету. — Так… И заделывать эти калитки твоим манером — четырьмя сотнями за руки — по всей империи не станешь: тебя одного на всё не хватит. Значит, что надобно?