Дементий, счастливый отец, подытоживал свои командировочные дела в далекой Индии, но они никак не итожились, командировку все продлевали и продлевали, поскольку не могли определиться со сменой караула. Кормили обещаниями: то отправим домой сразу после майских, а если никак не получится, то в июле уж точно, ну а осенью так вообще стопроцентно… Катя писала мужу слезливые письма, что ждет, как одинокая гармонь, что сын потихоньку растет, что головку держит, скоро сделает первые шаги, слово «папа» вот-вот скажет, а там уже и в школу пора, и жениться, а папка никак не едет.
Очухаться после родов у Кати долго не получалось. Этот вроде как естественный родовой процесс стал для нее слишком серьезным испытанием, не только морально, но и физически. Она несколько часов кряду кряхтела и постанывала в предродовой, лежа на липкой оранжевой клеенке и слушая истошные крики мучениц из соседнего, родильного, зала. В родильный зал она переходить боялась, надеялась все-таки родить здесь. Название звучало слишком уж напыщенно и устрашающе – родовой зал… Да и орать женщины начинали сразу, как только за ними закрывались тяжелые двухстворчатые двери. В предродовой – нет, всё было тихо-мирно, ну пусть кто-то мог позволить себе чуть застонать, а там, в зале… Так что мечталось родить здесь, в тишине, на этой липкой клеенке.
Но боль нарастала. Она была выматывающая, ни с чем не сравнимая, долгая и жгучая. К Катерине изредка подходила рукастая и сисястая тетка, сильная духом и телом, в бывшем белом халате, бесцеремонно залезала в нутро, закатывала глаза, шептала какие-то цифры и шла дальше по конвейеру. Тетка была циничной и строгой, работу свою делала уверенно и в разговоры с роженицами не вступала, словно это были немые безымянные машины по производству детей.
Через пару часов мучений после очередного осмотра Катю отлепили от клеенки и, уже совершенно обессиленную и измотанную, повели все-таки в родовую. Сил уже не было, и сопротивляться было бесполезно. Хотя даже с кушетки ей было страшно встать: казалось, только она поднимется на ноги, дите, которого она столько месяцев выпестывала и вылеживала, выскользнет наружу. Но нет, вредный ребенок, наделавший столько шуму за эту нестерпимо долгую беременность и норовящий все время вылезти на волю при любом удобном моменте, сейчас вцепился в мать изнутри, притих и не желал двигаться с места. Ни сверхчеловеческие потуги, ни внутренние переговоры с маленьким упрямцем, ни уколы, ни мудрые указания врачей вот уже сколько времени разродиться не помогали. Катя полулежала-полусидела на холодном металлическом постаменте, почти неприкрытая, выставленная на всеобщее обозрение, и ей было абсолютно на все наплевать – боль затмевала всякий стыд. Только бы скорее это закончилось, мечтала она. И больше ни-ког-да! В родильном зале господствовала уже другая акушерка, похудее, позначительнее и поизмученнее. Глаза у нее были пугающе яркие, кафельно-голубые и слегка воспаленные. Наверное, продежурила всю ночь, решила Катя, глядя на ее усталое лицо и незакрывающиеся глаза. Акушерка еще раз осмотрела новенькую и сразу решила идти на крайние меры: позвала санитара, огромного рыжего парня, который с ходу, не поздоровавшись, лег, как пресс, на Катин живот, чтобы выдавить из чрева нахального ребенка. Не тут-то было! Малец хоть немного и продвинулся к выходу, но рождаться, то есть выходить на волю, не желал. Или не мог.