Напротив сидел мужчина лет сорока с небольшим, может быть, старше — в таком свете возраст определялся не морщинами, а усталостью. Лицо у него было широкоскулое, сухое, с жёстким ртом, как будто губы давно привыкли удерживать слова до того, как они станут лишними. Небольшие тёмные глаза смотрели на Андрея без особенной ненависти. Это было хуже ненависти. Ненависть хотя бы делает человека участником происходящего, а этот взгляд был служебным. Перед ним не сидел мучитель из кошмара, упивающийся властью. Перед ним сидел работник, которому дали дело, время, объект и ожидаемый результат. На петлицах его гимнастёрки Андрей увидел знаки различия, но не сразу понял их. Кожа портупеи, ремень, кобура, застиранный ворот, жёлтые от табака пальцы — всё это было цельным, слишком цельным для сна. На стене за ним висел портрет, полускрытый тенью. Из угла тянуло холодом. Где-то за дверью прошли люди; шаги отдалились по коридору и глухо исчезли, будто здание проглотило их.
— Фамилия, имя, отчество, — сказал мужчина за столом.
Андрей открыл рот. Хотел сказать: «Соколов Андрей Сергеевич». Хотел, но вместо слов вышел сип, похожий на звук сломанной трубы. Язык распух, губа лопнула снова, и по подбородку потекло что-то тёплое. Собственное имя, такое простое и привычное, вдруг оказалось не сразу доступным, как файл, который пытаешься открыть на разбитом экране. Андрей. Андрей Соколов. Тридцать пять лет. Или уже тридцать шесть? Две дочери. Жена. Квартира, за которую ещё платить и платить. Утренний кофе из автомата, новости в телефоне, вечная усталость, раздражение на самого себя, что вечером опять не хватило сил поговорить нормально. Мокрая дорога. Фары. Удар. Всё это было, всё это принадлежало ему, и именно поэтому не могло сочетаться с этим столом, лампой, ремнями, револьвером и человеком напротив, который смотрел так, будто фамилия Андрея ему заранее известна и он лишь проверяет, сколько ещё осталось в подследственном способности соответствовать бумаге.
— Фамилия, имя, отчество, — повторил следователь. — Не заставляйте начинать заново. У нас с вами, Павел Андреевич, времени мало. У страны, между прочим, тоже.
Губы сами шевельнулись. Не по его воле. Или воля была, но глубже, не та, к которой привык Андрей. Из груди, с болью и хрипом, вышел чужой, но почему-то знакомый ответ:
— Руднев... Павел... Андреевич.
Он замер. Если бы руки не были связаны за спиной, он, наверное, схватился бы за горло, как человек, из которого заговорил кто-то другой. Руднев. Павел Андреевич Руднев. Имя не просто прозвучало. Оно открыло внутри него второй тёмный ящик. Там, под его собственной памятью, шевельнулись обрывки чужой биографии: Вятская земля или где-то рядом, холодный деревянный дом, мать с усталыми руками, отец, которого почти не осталось в воспоминаниях, комсомольские собрания, первая форма, коридоры, пахнущие пылью и сапожной ваксой, бумаги, много бумаг, лица, которые надо запоминать, и привычка держать язык за зубами. Младший лейтенант государственной безопасности Павел Андреевич Руднев. Двадцать семь лет. Холост. В органах с тридцать седьмого. Склонен к чрезмерной самостоятельности. Исполнителен. Замкнут. Упрям. Последнее слово всплыло не из анкеты, а из чьего-то голоса: «Упрямство, Руднев, это хорошо в лошади, а не в младшем лейтенанте».