Это было не дружбой, не доверием, не союзом. Но это было уже чем-то иным, чем допрос под лампой. Руднев встал. Кравцов накинул ему на плечи шинель, чтобы скрыть грязную гимнастёрку и бинты. За дверью ждали конвоиры.
Перед выходом Руднев оглянулся на стол. Там лежали чистые листы, карта Берёзовской и первая справка, которую ещё не успели унести. Сорок минут до огня. Сорок минут, которые он отнял у смерти. И где-то рядом, невидимо, уже тикали следующие сорок минут — до Дубровки, до Орловой, до Лапшина, до Москвы, до той самой особой папки, в которой будущее будет записано не как пророчество, а как служебная необходимость.
Он вышел в коридор. Война ждала за каждой дверью.
Глава 3. Человек с чужими руками.
В отдельное помещение Руднева перевели не сразу после разговора о Лосеве, а лишь тогда, когда стало понятно, что ближайшие полчаса он не понадобится ни как обвиняемый, ни как источник, ни как человек, которого можно поставить перед другим человеком и посмотреть, кто первым дрогнет. Это была, как он уже успел понять, здешняя форма милости: тебя не оставляли в покое потому, что ты имеешь на него право, а временно убирали с линии огня, если в данный момент не знали, куда прицелиться. Кравцов вышел из комнаты допроса, вернулся с двумя конвоирами и коротко сказал: «Встать». Руднев попытался подняться сам, но тело, до этого державшееся на страхе и остатках каши, внезапно вспомнило обо всех своих повреждениях сразу. Ноги подогнулись, перед глазами вспыхнули чёрные мушки, стол ушёл в сторону, будто его потянули на верёвке. Один из конвоиров успел подхватить его под локоть, второй взял за плечо, и на несколько секунд Павел Андреевич Руднев, младший лейтенант государственной безопасности, почти спасший ночью эвакуационный состав и одновременно остающийся под расстрельным обвинением, оказался обычным избитым человеком, которого ведут, чтобы он не упал лицом в пол.
Он не знал, сколько времени провёл в комнате допроса. В подвале, где нет окон, время перестаёт быть человеческим измерением и становится служебным: до звонка, после звонка, до показаний Лосева, после Берёзовской, до доклада капитану, после того как старый протокол убрали в отдельный пакет. День и ночь там не сменяли друг друга, а накладывались слоями копоти на лампу, и теперь, когда его вывели в коридор, свет за маленькими заклеенными окнами показался почти неправдоподобным. Он был серым, утренним или дневным, Руднев не понял, потому что в здании даже дневной свет выглядел арестованным: проходил сквозь грязные стёкла, через бумажные кресты на рамах, падал на облупленную побелку и тут же терял всякую связь с небом. В коридоре пахло не так, как в комнате допроса. Там стояла тяжёлая смесь табака, пота, крови и керосина; здесь — пыль, сапожная вакса, мокрая шинель, горячий металл телефонных аппаратов, карболка и бесконечная бумага. Бумага имела свой запах: сухой, кисловатый, чуть мышиный, и этот запах, казалось, был главным запахом власти.