Сам Савелий Петрович Крамаренко молчал не полностью, но и не говорил того, что хотелось бы услышать Кравцову. Он объяснял. Снова и снова, с той же усталой аккуратностью, с какой раньше исправлял сводки. Он не признавал себя предателем. Не называл немецких связей там, где их пока не предъявляли. Не рассказывал о круге прямо. Он говорил, что в военное время невозможно передавать наверх весь шум первичных сообщений; что кто-то обязан отделять панику от риска, частность от смысла, перестраховку от настоящей угрозы; что чиновник, согласующий сводку, всегда берёт на себя тяжесть выбора, а после катастрофы любой выбор можно представить злонамеренным. Он не защищался истерикой. Он защищался правдоподобием. И именно это заставляло Руднева снова и снова возвращаться к главному: если бы чистого журнала не было, если бы не первичные записи Ферапонтова, если бы не сводка одиннадцатого июля, не южная линия, не деталь номер семьдесят три, не московские цифры, Крамаренко вполне мог бы выглядеть не виновным, а просто лучшим из тех, кто умел держать бумажный хаос в руках.
Но теперь хаос впервые держал его.
Кравцов пришёл в рабочую комнату после очередного допроса злой, с красными глазами и папкой под мышкой. Он бросил папку на стол перед Ратниковым и сказал:
— Опять то же самое. Исправлял хаос. Снимал панические формулировки. Не мог знать последствий. Жданов сам давал плохие исходные. Сурин путался. Чернов пропускал. Ферапонтов трус. Лапшин провокатор. Руднев ненадёжный источник. Орлова связана каналами. Серов нарушал режим. Я избивал людей. Вы защищали метод, потому что уже поставили на него карьеру. Все виноваты понемногу, значит, никто не виноват полностью.
Ратников открыл папку, просмотрел первые листы и ответил:
— Это ожидаемо.
— Я знаю. Поэтому и злюсь.
— Злость не должна войти в протокол.
— Не войдёт. Я теперь культурный человек. Перед тем как ударить стол, проверяю его основание.
Руднев поднял глаза от карты. За последние сутки Кравцов изменился не внешне, конечно: тот же тяжёлый взгляд, та же грубая складка у рта, та же привычка стоять так, будто даже стена рядом находится под следствием. Но в его присутствии уже не было прежнего надзора в чистом виде. Он всё ещё следил за Рудневым. Всё ещё замечал, когда тот слишком долго смотрит на карту, слишком быстро реагирует на фамилии, слишком глубоко проваливается внутрь себя после нового списка погибших. Но теперь это было не только наблюдение за потенциальным провокатором. Это была тяжёлая, неудобная, почти не произносимая вслух форма союзничества. Кравцов оставался рядом не потому, что верил безоговорочно. Он вообще, кажется, считал безоговорочную веру разновидностью служебной халатности. Он оставался потому, что слишком хорошо понял цену готового виновного и больше не хотел быть рукой, которая закрывает дело раньше причины.