— Я читаю «Стеклянный дом», — говорит он наконец, и его голос звучит тихо, без нажима, без интонации разоблачения, — так говорят люди, которые вскрывают правду не для того, чтобы ранить, а для того, чтобы освободить. — Я читаю его с первого поста. И я знаю, что это вы.
Воздух в кабинете становится плотным, как вода, — я чувствую его на коже, на языке, в лёгких, — и моё сердце делает то, чего не делало две с половиной недели: останавливается. На секунду. На одну проклятую, невыносимую секунду, в которой умещается всё — страх разоблачения, злость на его дерзость, облегчение от того, что кто-то наконец произнёс это вслух, и что-то ещё, что-то горячее и опасное, похожее на благодарность, на желание заплакать, на желание встать и уйти, на желание остаться.
— С чего вы взяли? — Мой голос звучит ровно, и я горжусь им, этим голосом, выкованным за две с половиной недели лжи, закалённым в разговорах с Дианой и в поцелуях Максима, — но я уже знаю, что этот голос бесполезен с Романом, что он слышит сквозь него, как слышит сквозь шум города звук затвора, — и от этого знания мне хочется одновременно засмеяться и убежать.
— Пост о фотографе с честными глазами, — говорит он просто. — Неделю назад. «Рядом с ним я чувствую, что мне хочется снять маску». Я пришёл в редакцию в тот день. Вы смотрели на папку с моими снимками. Не нужно быть детективом. Нужно просто видеть.
Видеть. Снова это слово — его слово, его инструмент, его оружие и его дар, то, что разрушило его брак и то, что привело его сюда, на этот подоконник, в этот вечер, ко мне.
Я молчу. Десять секунд, двадцать. Кофе остывает. Город за его спиной переливается огнями, и силуэт Романа на фоне окна — тёмный, чёткий, неподвижный — похож на его собственные снимки, на ту фотографию женщины у окна, которая стояла спиной к камере и не знала, что её снимают, и лицо в отражении стекла было — моим.
— И что вы хотите? — спрашиваю я, и в этом вопросе — всё: вся моя усталость, вся моя броня, весь мой страх перед тем, что он скажет, потому что если он скажет то, что я боюсь услышать, — не «я хочу историю», не «я хочу эксклюзив», не «я хочу использовать вашу боль для портфолио», а что-то другое, что-то настоящее, — я не знаю, что буду делать, мой план не предусматривает этого, мой блокнот не готов к этому, мои стены не выдержат.
Роман ставит стаканчик на подоконник рядом с собой и поднимает на меня глаза — медленно, как поднимает камеру перед тем, как сделать единственный кадр, — и в его взгляде нет ничего из того, чего я боялась: ни торжества разоблачителя, ни жалости наблюдателя, ни голода охотника, — только та ясность, то бесстрашие, которое я видела на его снимке пожилой женщины в больнице, бесстрашие человека, который смотрит на правду и не отворачивается.