Я научилась строить фасады.
— С годовщиной, любимый, — говорю я, и мой голос не дрожит.
Его телефон лежит на паркете за моей спиной, экраном вниз. Он заметит его позже. Я скажу, что уронила случайно, пока несла на зарядку. Он поверит — он привык мне верить, так же, как я привыкла верить ему.
Мы садимся за стол. Я разливаю напиток. Мы чокаемся — хрустальный звон, чистый, высокий, — и я смотрю, как пламя свечи отражается в его бокале, и думаю: ты даже не представляешь, что начинается прямо сейчас.
Ты даже не представляешь.
ГЛАВА 2
ГЛАВА 2
Я улыбаюсь — и это самое страшное, что я делала в жизни, страшнее той ночи в больнице, когда из меня уходил наш ребёнок, страшнее любого кошмара, в котором я просыпалась с криком и хваталась за Максима, — потому что тогда я хотя бы была настоящей, а сейчас я играю, и самое жуткое в этом спектакле то, что у меня получается.
Получается безупречно.
Максим целует меня в щёку — мягко, привычно, как целуют жену, которую не подозревают ни в чём, — кладёт свои красные розы рядом с моими белыми, и я смотрю на два букета, стоящих бок о бок в одинаковых вазах.
Он говорит что-то про пробки на Невском, про объект, про подрядчика, который опять сорвал сроки по фасадам, про то, как соскучился, — и слова текут мимо меня, как вода мимо камня, плоские, стёртые, потерявшие всякий вес, потому что я слышу только одно: голос человека, который врёт мне с той же лёгкостью, с какой дышит, и я стою рядом, и киваю, и подставляю щёку для поцелуя, и ни один мускул на моём лице не выдаёт того, что внутри меня сейчас горит дом — тот самый, загородный, с панорамным окном, с нашей кроватью, с льняным бельём из Праги.
Я наблюдаю.
За тем, как он наливает бургундское — уверенная рука, крепкие пальцы архитектора, привыкшие держать карандаш, мою ладонь и, видимо, Дианину талию, — никакой дрожи, ни тени сомнения, ни проблеска вины в глазах, и я задаюсь вопросом, который будет мучить меня ещё много ночей: он настолько хорош в этом или я настолько слепа? За тем, как он смотрит на меня — тепло, привычно, с той улыбкой в уголках глаз, которую я считала своей собственностью, своим личным сокровищем, которое никто и никогда не видел, кроме меня, — а теперь я знаю, что Диана видела эту улыбку тоже, на расстоянии подушки, в нашей спальне, на нашей кровати. За тем, как он поднимает бокал и произносит тост — медленно, со значением, глядя мне в глаза:
— За нас. За десять лет. За то, что ты — моя.
«Моя». Это слово входит в меня, как нож, провёрнутый в ране, и я делаю глоток бургундского, чтобы не закричать, чувствую, как оно прокатывается по горлу — тёплое, терпкое, — и понимаю, что даже вкус теперь другой, что он отравил всё, каждую мелочь, каждый ритуал, каждую точку нашей общей карты, и мне больше некуда вернуться, потому что «назад» больше не существует.