Может быть, когда стеклянный дом разобьётся — а он разобьётся, это вопрос дней, не недель, — может быть, после осколков и пыли, после боли и тишины, я наконец увижу, что за стеклом. Может быть, там окажется не пустота, а воздух. Не руины, а фундамент. Не конец, а начало чего-то, для чего у меня пока нет слов, но есть предчувствие — тёплое, пугающее, живое, как первый вдох после того, как долго держишь голову под водой.»
Публикую. Откидываюсь на спинку кресла. Закрываю глаза.
Телефон вибрирует.
Максим: «Малыш, буду к одиннадцати. Задержался. Целую».
Четверг. Конечно, четверг. Каменноостровский. Диана. Всё по расписанию, всё по графику, всё по чертежу, — и от этой предсказуемости мне не больно, не обидно, не горько, а просто — никак, пустота, вакуум, тот звук, который издаёт чувство, когда умирает окончательно, — не взрыв, не крик, а тишина, как в космосе, где нет воздуха и некому услышать.
Я набираю ответ — «хорошо, жду» — и кладу телефон, и в этот момент за стеклянной перегородкой гаснет монитор, и я слышу шаги, и дверь в мой кабинет открывается, и Роман стоит на пороге с двумя картонными стаканчиками — кофе с корицей, я чувствую запах раньше, чем вижу стаканчик, — и молча ставит один передо мной на стол.
— Вы всегда так задерживаетесь? — спрашивает он и не садится на стул напротив — садится на край подоконника, спиной к окну, к городу за стеклом, и эта поза такая неудобная, такая неустойчивая, что я смотрю на него и думаю: он выбрал именно так, потому что это не про комфорт, это про то, чтобы не оказаться за столом напротив меня, не оказаться в позиции человека, которого допрашивают, в позиции мужа, клиента, подчинённого, — он выбрал этот подоконник, потому что здесь можно смотреть в сторону, в стену, в пол, и это не будет выглядеть как бегство. Или будет — но хотя бы не так очевидно.
— Когда есть куда торопиться — не задерживаюсь, — отвечаю я, и это первая правда, которую я произношу вслух за весь день, первая фраза без маски, без фасада, без штукатурки, — и она вырывается так легко, так естественно, что я пугаюсь собственной лёгкости, потому что лёгкость — это начало падения, а падать мне сейчас нельзя, мне нужно стоять, мне нужны стены и арматура, мне нужен план, блокнот, чеки, скриншоты, — но рядом с этим человеком на подоконнике мой план кажется мне тем, чем он и является: защитой, бронёй, клеткой, в которую я сама себя посадила и выбросила ключ.
Роман делает глоток кофе, и молчит, и смотрит в пол, и это молчание длится десять секунд, пятнадцать, двадцать, — я считаю, потому что считать — моя привычка, мой ритуал, мой способ удержаться на поверхности, — и за эти двадцать секунд между нами происходит разговор, который не нуждается в словах, разговор на языке пауз, взглядов, на языке кофе с корицей в десять вечера в пустой редакции.