Сейчас в зеркале — я. Просто я. С красными глазами, с мокрым лицом, с распухшим носом, без маски, без фасада, без фильтра, — некрасивая, заплаканная, живая, настоящая, та самая, которую мама назвала «слишком взрослой с детства» и которая только что, в тридцать четыре года, впервые заплакала по-настоящему, до дна, до рёбер, до того места, где живёт правда.
И я говорю себе вслух — не шёпотом, не мысленно, а вслух, так, чтобы звук отразился от кафельных стен и вернулся обратно:
— Ты не умрёшь от этого.
И не умру. Мама не умерла — дважды, от двоих, с красивыми объяснениями и записками на кухонном столе. И я не умру — от одного, с перепиской в телефоне и фотографиями в скрытой папке. Не умру, потому что женщины моей породы не умирают от предательства, — мы от него рождаемся заново, мокрые, красноглазые, с заложенным носом, некрасивые, живые, злые, и эта злость — не месть, — это топливо, это кислород, это то, на чём работает мотор, когда бензин кончился, а ехать надо.
За дверью — шаги. Тяжёлые, знакомые, шаги человека, который ходит по собственному дому, как по чужому, — уверенно, но без присутствия, как привидение, которое помнит маршрут, но забыло, зачем.
— Ев, ты там? — голос Максима через дверь, чуть приглушённый, бытовой, воскресный, голос мужа, который интересуется, не потому что волнуется, а потому что привык интересоваться, потому что это часть программы, часть роли, часть десятилетнего спектакля, который он играет на автомате. — Диана спрашивает, придём ли мы на её выставку в четверг.
Четверг. Конечно — четверг. Его день. Их день. День, когда геолокация показывает Каменноостровский, а голос по телефону говорит «задержусь на объекте». И теперь — выставка Дианы в четверг, публичная, открытая, на людях, где они оба будут рядом со мной и будут играть, как играли на том ужине, — осторожные, сыгранные, с выверенной дистанцией и полушагами, — и Диана будет целовать меня в щёку помадой из магазина на Невском и говорить «ты моя лучшая», а Максим будет обнимать меня за плечи и говорить «мои девочки», и они оба будут смотреть мне в глаза и не моргать.
Я смотрю на себя в зеркало ещё три секунды — красные глаза, мокрое лицо, распухший нос, женщина, которая только что плакала впервые за три недели и которая через минуту выйдет из ванной и снова наденет маску, потому что ещё не время, ещё не сейчас, ещё один четверг, последний.
— Скажи ей — придём, — отвечаю я, и голос мой не дрожит, и это не потому, что я снова спрятала всё за стеной, — нет, стена рухнула, мама сломала её сегодня по телефону, и я плакала на обломках, и рёбра ещё болят, и глаза ещё красные, — голос не дрожит, потому что за стеной оказалась не пустота, а я, и я — достаточно.