Я думал, что мне будет стыдно. Стыд пришёл — горячий, липкий, тот стыд, от которого хочется содрать с себя кожу и спрятаться в другом теле, в другой жизни, в другом городе, где никто не знает моего имени и не читает о том, как я застёгиваю рубашку не на ту пуговицу, возвращаясь с Каменноостровского. Но вместе со стыдом пришло другое — злость. Горячая, несправедливая, я понимаю это, я не идиот, я прекрасно понимаю, что у меня нет права злиться на женщину, которую я предавал два года, — но злость не спрашивает про права, злость не разбирается в логике, злость — это животное, которое живёт в том месте, где раньше жила уверенность, что всё под контролем, и которое сейчас рвётся наружу, потому что клетка открылась.
Она написала обо мне. Она выставила нашу жизнь — мою жизнь — на обозрение полутора миллионов незнакомцев. Без моего согласия. Без предупреждения. Без единого слова в лицо — ни одного, четыре недели мы ложились в одну кровать, и она считала мои вдохи, и писала об этом, и миллион человек читал, как я сплю, как я дышу, как я вру, как я целую жену и еду к любовнице, — и ни одна живая душа не сказала мне, что моя жизнь стала публичным спектаклем, что каждый мой шаг фиксируется и транслируется, что я — персонаж в чужом романе, написанном человеком, который спит рядом со мной и который, оказывается, ненавидит меня так виртуозно, так элегантно, с такой убийственной точностью, что четверть миллиона женщин аплодируют стоя.
Она предала меня публично, пока я предавал её приватно.
Я знаю, что это не симметрия. Знаю, что мои два года вранья не равны её четырём неделям правды. Знаю, что у неё были основания — чёрт возьми, у неё были все основания на свете, каждое из которых лежало в моём телефоне, в скрытой папке на ноутбуке, в чеках из ресторана «Мост», в каждом четверге, в каждом «задержусь на объекте», в каждом поцелуе в макушку после того, как я возвращался от Дианы, пахнущий чужим гелем для душа, — у неё были все основания. Но злость не спрашивает про основания. Злость говорит: она взяла то, что принадлежало нам двоим, — боль, ложь, предательство, всю эту грязь, которая должна была остаться между стенами нашего дома, — и вынесла на площадь, и толпа кричит «браво», и я стою голый посреди этой площади, и каждый прохожий тычет в меня пальцем, не зная моего имени, но зная обо мне всё: как я сплю, как я вру, как я люблю двух женщин одновременно и ни одну — достаточно.
Диана звонила трижды за эти три дня. Я не брал трубку. Это отдельная история — история, которую я не собираюсь объяснять даже себе, не сейчас, может быть ни когда вообще, потому что объяснить — значит признать, а признать — значит выбрать, а я два года жил именно потому, что не выбирал, что держал обеих на расстоянии вытянутой руки, как жонглёр держит в воздухе два горящих факела и думает, что это мастерство, а это — трусость, обычная человеческая трусость, завёрнутая в красивую бумагу «я не могу причинить боль», — а на самом деле я причинял боль каждый день, каждый четверг, каждый вторник, каждую ночь, когда засыпал рядом с Евой и думал о Диане, или засыпал рядом с Дианой и думал о Еве, или, что хуже всего, не думал ни о ком и спал спокойно, потому что организм привык, потому что ложь стала физиологией, потому что я — архитектор, и архитекторы умеют строить конструкции, которые стоят десятилетиями, даже если внутри — пустота.