Один такой вечер запомнился. Прогон не шёл: после третьей переборки кривая всё равно вставала горбом, и Семихатов стоял у пульта стенда, заложив руки за спину, и молчал так, что молчание это было хуже всякого разноса. Аркадий пересчитал ещё раз, уже не по бумаге, а в голове, прикинул, где вся сборка отзовётся резче всего, и предложил перенести один демпфер ниже по тракту, к стыку, который на чертеже выглядел невинно. Монтажники переставили, прогон дали снова, и горб сел. Никто этого вслух не отметил; записали новое положение в журнал и разошлись по домам в третьем часу. Другой награды тут не выдавали.
С монтажниками он за эти две недели сошёлся ближе, чем за весь предыдущий год. В зале он был для них расчётчик, человек с другого этажа, чьи листы спускают сверху и по которым на стенде потом не сходится. У стенда выяснилось, что расчётчик умеет держать ключ, не путает левую резьбу с правой и не боится испачкать рукав, и этого оказалось довольно, чтобы с ним стали разговаривать иначе. Пожилой бригадир, которого все звали Кузьмичом, показал ему, как затягивать хомут, чтобы не сорвать резьбу, и как слушать прогон не ухом, а ладонью, приложенной к станине. Аркадий брал это жадно, как берут то, что прежде знал только по книжкам, а руками не пробовал ни разу. К концу второй недели Кузьмич звал его уже по имени-отчеству.
Две недели сошлись в один долгий день. Зал и цех, цех и зал; пересчёты при настольной лампе до полуночи, утренний прогон на стенде, сверка с монтажом, опять пересчёты. Спал он мало и вставал без той тяжести, с какой встают невыспавшись, — на пятом часу тело само поднимало его и было готово к работе, и это была единственная лёгкость, какую он за эти дни заметил. Группа сидела в зале вся, до последнего человека, и даже те, кто к динамике касательства не имел, оказывались при деле: чертили, считали, носили листы наверх и обратно. Кофе ни у кого не водилось, на столах стояли стаканы с остывшим чаем, заваренным ещё днём; к нему привыкали не глядя. Воскресенье прошло незаметно — никто его и не назвал воскресеньем.
Под утро как-то на проливке сорвало хомут на сливной магистрали, окатило стенд, и ветошью вытирали почти час; Кузьмич, не глядя на часы, обронил: «Бывает. Заводи заново», — и завели заново. К полудню кривая на третьем прогоне легла, к вечеру её сбили, переставив демпфер, и она легла снова. Домой Аркадий ушёл во втором часу, не помня, ел ли днём.
Он почти не думал в эти дни — в том смысле, в каком думал прежде, перебирая в уме то, что помнил, и примеряя к тому, что видел вокруг. Думать было некогда и незачем: задача стояла узкая, измеримая, с ясным концом, и вся она помещалась между чертежом, стендом и журналом. Странно, но это и было отдыхом для головы, которая полтора года носила в себе слишком много и слишком наперёд. Здесь, у стенда, будущее не лезло под руку; был только сегодняшний прогон, и завтрашний, и кривая, которую надо положить смирно.