Внизу хлопнула дверь. Кто-то вышел на крыльцо с кружкой, из-за темноты было не разобрать кто именно. Сверчки тянули ровно свою вечернюю песню. От асфальта ещё шло тепло. С обочины, от выгоревшей до пыли травы, тянуло полынью.
Сначала в голове всплыл голос, а потом лицо Николая Ивановича. Потом уже — кресло у окна, сигаретный дым, старые уставшие руки.
«Тимофей. Когда тебе кажется, что ты бежишь быстрее всех, оглядывайся. Не на тех, кто за тобой. На себя оглядывайся. Бывает, бежишь и теряешь по дороге то, ради чего бежал».
Аркадий посидел ещё немного. Фраза была старая, почти забытая; он не доставал её из памяти лет двадцать. А теперь достал — не потому что красиво подходила, а потому что деваться от неё было некуда. Четыре дня в чужой жизни — и уже письмо в почтовом ящике. Ласковое, аккуратное, почти правильное; от этого и тошно.
Аркадий ещё немного посидел на подоконнике, потом слез. Нога затекла, пришлось постоять, держась рукой за раму. На столе поверх конспекта расширенной справки лежал чистый лист, помятый с угла. Он перевернул его, долго искал ручку, хотя она была рядом, у чернильницы, и написал: «Не предать. Не соврать. Помнить. Зачем».
Чернила блестели. «Не соврать» уже не получалось — опоздал на сутки. На трое суток. Аркадий усмехнулся без звука, не весело; зачёркивать всё равно не стал. Сложил лист не сразу, криво, потом поправил сгиб и убрал в задний отдел тетради, под обложку. Лампу погасил уже почти на ощупь. Календарь на тумбочке он заметил перед тем, как лечь: суббота, двадцатое июля. Четыре дня всего. А в понедельник — Калинкин в восемь и Черток в девять тридцать; оба сразу, как будто так и должно было быть.
Глава 4. Черток Борис Евсеевич
Таганская улица, дом двадцать три. Четвёртый этаж без лифта, тяжёлая деревянная дверь подъезда с пружиной, которая хлопала сама собой. Аркадий успел поймать до того, как она это сделала. Тело все помнило.
В подъезде пахло кошками, гречкой и табаком, ещё мокрым цементом от первой ступени, которую, видимо, только намыли; на стенах следы от чужих плеч, пятна от рук, пожелтевшая побелка. Узкая лестница, с поворотом на каждом полупролёте, перила тёплые от прикосновений, этаж за этажом. Молодое тело шло легко, без усилия, четыре пролёта как ничего, и это сейчас было странно, почти неуместно: он бы с радостью запыхался, но сил было целый вагон.
На площадке четвёртого — три двери, на двух висели звонки: кнопка, под ней жестяная табличка с фамилиями и количеством звонков. Он подошёл к правой двери:«Морозовы — 3», «Сенцовы — 1», «Ерёмины — 2, после десяти не звонить» — рука потянулась сама и нажала три раза.