Саламандра зашипела снова, уже громче, и по её коже пробежали оранжевые всполохи — те самые, которые я вчера так старательно гасил.
Вот теперь стало не смешно.
Если она даст ещё один выброс, настоящий, огненный, в маленьком помещении три на четыре, где рядом стоит стеллаж с медикаментами и спиртом — повалит уже не туман, повалит дым от пожара. А если Пуховик ответит на полную, то сначала пожар, а потом ледяной шторм, и моя подсобка превратится в декорацию к фильму-катастрофе, бюджет которого я не потяну.
Я шагнул между ними. Буквально встал посередине, раскинув руки, как регулировщик на перекрёстке, где с двух сторон несутся грузовики.
Левую руку положил на загривок Пуховика. Правую опустил в таз с саламандрой, на шею, туда, где терморегуляционные узлы. Очень горячо. Пальцы обожгло, и первым инстинктом было отдёрнуть, я не отдёрнул, потому что за сорок лет не отдёргивал и не собирался начинать.
И через обе руки одновременно толкнул эмпатию. Без слов, чистым ощущением. Густое, тяжёлое, как тёплое одеяло, которое накрывает обоих сразу.
Спокойно. Тихо. Никто никого не обижает. Белая штука из носа — не атака. Горячий пар — не угроза. Вы оба маленькие, напуганные, и вам обоим нечего делить в этой подсобке, кроме моего внимания, которого хватит на двоих.
Пуховик сдался первым. Холод схлынул, серебристые волны по шерсти погасли, и он уткнулся мордой мне в ладонь, мелко дрожа.
«…не хотел… она страшная… горячая…»
Саламандра держалась дольше. Всполохи на коже метались ещё секунд десять, пасть была приоткрыта, и я чувствовал, как под пальцами пульсирует жар — рваный, скачущий, как у зверя, который ещё не решил, бить или отступить.
Я надавил чуть сильнее на терморегуляционные узлы и добавил к общему «одеялу» конкретный, адресный посыл: тебе не больно, тебе не холодно, вода тёплая, злой барсёнок больше не чихает, всё.
Она обмякла. Медленно, неохотно, как человек, который злости ещё не отпустил, однако устал её держать. Лапы разъехались, хвост лёг на дно таза, пасть закрылась. Всполохи потухли.
«…ладно… но пусть эта белая мелочь в мою сторону больше не чихает…»
— Договорились, — сказал я вслух, хотя ни один из них не понимал слов.
Туман в центре подсобки рассеивался. Мокрый снег перестал сыпаться. Иней на левой стене начал таять, стекая грязными ручейками по штукатурке. Обои на правой стене отклеились окончательно и повисли печальным языком.
Я стоял между двумя стихиями, с обожжённой правой рукой и онемевшей от холода левой, и думал о том, что если Панкратыч или, не дай бог, Валентина Степановна заглянут сейчас в подсобку, мне не поможет никакая дипломатия, потому что объяснить, почему в трёхметровой комнате одновременно идёт снег и кипит вода, я не смогу даже себе.