Я открываю рот — и неожиданно для себя, против всех планов, против блокнота и скриншотов и маски, против той Евы, которая три недели контролировала каждое слово, каждый вздох, каждую интонацию, — говорю правду. Не всю. Один осколок, один-единственный, самый маленький, самый острый.
— Я думаю, что не знала его, мам. Десять лет жила с человеком и не знала его. Или знала — но того, кого он мне показывал, а не того, кем он был на самом деле. И я не понимаю, что хуже — что он притворялся или что я верила.
Долгое молчание. Такое долгое, что я слышу, как на том конце провода тикают часы — те самые, настенные, с кукушкой, которые мама привезла из Праги, из той же поездки, откуда я привезла льняное бельё, на котором Диана лежала с мокрыми волосами, — и от этого совпадения мне становится дурно, физически дурно, потому что мир, оказывается, прошит нитками, и если потянуть за одну, распускается всё: Прага, бельё, часы, Диана, мама, предательство, — всё связано со всем, и от этого невозможно спрятаться, как невозможно вырезать из ткани один узор, не продырявив всю.
— Детка, — говорит мама наконец, и голос её звучит так, как я не слышала его с того дня, когда ей позвонили из больницы и сказали, что у меня выкидыш, — глубоко, ровно, с той страшной материнской ясностью, которая приходит, когда женщина понимает, что её ребёнок ранен, и что она не может залезть внутрь и вытащить осколок, и что единственное, что ей остаётся, — дать правильные слова, точные, хирургические, те, которые не утешают, а спасают. — Мы никогда не знаем их. Ни через десять лет, ни через двадцать, ни через всю жизнь. Я прожила с твоим отцом семь лет и думала, что знаю каждую его мысль, — а он сбежал с чемоданом, пока я кормила тебя кашей на кухне. Я жила с Виктором и думала, что уж этого-то я изучила, как учебник, — а он оставил записку и ушёл к девочке, которая годилась ему в дочери. Мы не знаем их, Ева. Вопрос не в этом. Вопрос в том, хочешь ли ты узнать. Не его — себя. Ту, которая осталась после. Ту, которая смотрит в зеркало и не узнаёт. Хочешь ли ты с ней познакомиться?
У меня перехватывает горло, и я стискиваю зубы, потому что мама сделала то, что не смогли ни переписка Максима, ни фотографии Дианы в моём фартуке, ни ночные посты в блоге, ни Роман со своим кофе с корицей, — мама пробила стену, мою стену, мою арматуру, мой бетон, пробила одним вопросом, одной фразой, потому что она — единственный человек, который знает, где у меня швы, она сама их зашивала, когда мне было четыре и мир впервые оказался подлым.