Я сидела в двух метрах от него, в его рубашке вином пахнущей комнате, и понимала, что мой папа умер дважды. Один раз — в шестнадцатом году, по-настоящему. И второй раз — вот сейчас, в этой истории, из которой его стёрли так чисто, что рассказчик даже не заметил, что кого-то стирает.
Я могла сказать это всё прямо сейчас.
Я чувствовала, как это поднимается к горлу — горячее, готовое, страшное. Одно предложение. «Тот человек, на которого ты увёл ответственность, был мой отец. Его звали Николай Сергеевич Гущин. Он повесился через год, потому что не вынес того, что ты называешь одной неточностью».
Я бы увидела, как меняется его лицо. Я бы увидела, как до него доходит. Я десять лет хотела увидеть именно это лицо.
Я молчала.
Молчала, потому что — и вот тут мне стало по-настоящему страшно — я уже не была уверена, что хочу это увидеть. Что-то во мне за эти недели сломалось не в ту сторону. Я больше не хотела ломать его. Я хотела… я даже не знаю, что я хотела. Чтобы пятнадцатого года не было. Чтобы мы оба были просто двое одиноких людей в две лампы, без счёта, без папы, без письма, которое уходит само.
Но пятнадцатый год был. И стереть его нельзя — ни ему, ни мне.
И я поняла главное, ради чего, наверное, этот вечер и случился.
Я не могу его ненавидеть. Его невозможно ненавидеть чисто, потому что он не злодей — он слепой. Он не убивал моего отца с наслаждением. Он его даже не заметил. А слепого ненавидеть нельзя, можно только горевать, что он слеп.
И я не могу его простить. Потому что простить можно того, кто понял, что сделал. А он не понял. Он сидит передо мной, открытый, искренний, доверившийся, — и не знает, что только что во второй раз убил человека, которого я люблю больше всех на свете.
Между «не могу ненавидеть» и «не могу простить» нет места, где можно стоять.
А я стою.
За окном начали бить куранты.
Город под нами вспыхнул — салюты, со всех сторон, беззвучные за толстым стеклом, как огни в немом кино. Новый год. Время, когда все подводят итоги и загадывают, чтобы дальше было лучше.
Он поднял бокал. Посмотрел на меня — тепло, без брони, тот живой человек, которого, кроме меня, не видит никто.
— За что выпьем? — спросил он.
Я смотрела на него сквозь беззвучные салюты и думала: за то, чтобы я сегодня не сказала тебе того, что подняла к горлу. За то, чтобы тот день, который я назначила сама, никогда не наступал. За то, чтобы я придумала, как жить между двумя «не могу». За папу, которого здесь нет. За нас, которых не будет.
— За то, чтобысчёт сошёлся , — сказала я.
Это была единственная правда, которую мы могли выпить вдвоём. Он понял её как свою — про троих, про этажи. Я выпила за свою.