Она подняла на меня глаза, и в них стояли слёзы — но не те, мягкие, к которым я привык у неё. Другие. Злые и потерянные разом.
— И ты, — сказала она, — ты всё это знал. Год. Сидел на двадцать четвёртом, пил свой чай, охранял нас — и знал, что женщина, которую я люблю как дочь, пришла нас сжечь. И не сказал мне.
— Не сказал, — повторил я в третий раз за это утро.
Третий раз дался тяжелее первых двух.
Я стоял посреди кабинета между человеком, которому был обязан всем, и женщиной, которую этот человек любил больше жизни, — и оба смотрели на меня как на того, кто их предал.
И я не мог сказать им, что не предавал. Что, наоборот, впервые за двадцать лет не предал — себя, свою совесть, мёртвого инженера, у которого осталась дочь. Что моё молчание было не изменой им, а уплатой по очень старому долгу, который мы все втроём задолжали и о котором они предпочли забыть.
Они этого сейчас не услышали бы. И правильно. Когда у человека из-под ног уходит земля, ему не нужны твои причины. Ему нужно, чтобы было на ком стоять, — а стоять было не на ком, потому что земля ушла у всех троих сразу.
— Что теперь, — сказал Артём. Не мне. В пространство.
— Теперь платим, — сказал я. — Все. Я первый. Я много лет ждал этого дня и, если честно, Артём, я ему почти рад. Потому что носить невынутую пулю тяжелее, чем когда её наконец достают.
Артём посмотрел на меня. Полина посмотрела на меня. А я впервые стоял в комнате и не считал выходы.
Потому что выходить мне больше было незачем и некуда. Счёт пришёл. И я хотел встретить его стоя, лицом, как не сумел встретить его Гущин, которого мы не оставили в живых.
Глава 22. Глеб. Развалины
За три дня я потерял почти всё, что строил десять лет.
Это происходит быстрее, чем думаешь. Я всегда полагал, что падение — процесс долгий, что у человека есть время упереться, схватиться, отыграть. Нет. Когда письмо ушло сразу всем, падение оказалось не лестницей, а обрывом. Регулятор открыл проверку в тот же день. Два банка заморозили счета к вечеру. Партнёры, которые ещё неделю назад искали со мной встречи, перестали брать трубку — синхронно, как по команде, потому что в моём мире чуют тонущего раньше, чем он сам понимает, что тонет.
К пятнице из моих десяти осталось двое. Остальные ушли — кто молча, кто с заявлением, кто просто не пришёл. Я не винил их. Я сам бы ушёл от себя, если бы мог.
Контора, в которой ещё неделю назад горели лампы над столами, теперь стояла тёмная и пустая, и я сидел в ней один, как сидел все эти годы в своём пентхаусе, — только теперь у меня не было даже вида на чужие этажи, чтобы было на что злиться.