— Откуда мне знать? — Он подался вперёд, и вот теперь в нём проступило то, что он сдерживал, — не ярость, а боль, которая хуже ярости. — Ты говоришь, что не дописала. Хорошо. Где это? Покажи. Где то новое, которое ты пощадила.
— Дома, — сказала я. — Я могу принести.
— Принесёшь — и я увижу папку, которую ты могла собрать вчера вечером специально для этого разговора, — сказал он. — Ты понимаешь, в чём беда, Соня? Тебе нельзя верить. Не потому, что ты врёшь. А потому, что ты слишком хороша. Всё, что ты говоришь, может быть правдой — а может быть последним, самым тонким ходом.И я не отличу. Ты сделала так, что я никогда уже не отличу.
Он откинулся назад.
— Ты сидела напротив меня месяц и была настоящей. Я готов поклясться, что была. И при этом вела отсчёт до дня, когда меня сожжёшь. И тоже была настоящей. Обе Сони настоящие. Так какой мне верить теперь? Той, что пришла сейчас и говорит «я тебя люблю»? Или той, что молчала, зная, какой сегодня день?
Я не нашлась, что ответить.
Потому что он был прав. Я сама, своими руками, сделала так, что мне нельзя верить. Я десять лет строила себя как человека, у которого не видно лица, у которого всё может быть и тем, и этим. Я была так хороша в притворстве, что теперь, когда впервые в жизни не притворялась, это было неотличимо от притворства.
Моя сила стала моим проклятием. Опять. Как с кнопкой «отмена»: я убрала её, чтобы быть несгибаемой, — и осталась безоружной. Я научилась быть нечитаемой, чтобы выжить, — и теперь меня нельзя прочитать, даже когда я говорю чистую правду.
— Ты прав, — сказала я тихо. — Тебе нельзя мне верить. Я бы на твоём месте тоже не поверила.
Я встала.
— Я и не за тем пришла, чтобы ты поверил. Я знала, что не поверишь. Я пришла, чтобы сказать. Один раз. Чтобы это было сказано, даже если ты не примешь. Чтобы ты знал, что есть и другая версия, — а верить в неё или нет, это уже твоё, не моё.
Я пошла к двери.
— Соня, — сказал он мне в спину.
Я обернулась.
Он смотрел на меня, и в его лице боролись две вещи, и я видела обе. Он хотел мне поверить — и не мог себе этого позволить. Человек, которого однажды обыграли начисто, не верит больше никому, особенно тому, кто его обыграл.
— Если то, что ты говоришь, правда, — сказал он медленно, — то это даже хуже, чем если бы ты меня просто ненавидела. Потому что тогда выходит, что нас обоих сожгла девочка, которой ты была три года назад. Ты — три года назад. Я — десять лет назад. И теперь нам с тобой расплачиваться за тех, кем мы давно перестали быть.
— Да, — сказала я. — Именно так.